Потому назначение судьей по делу Джейкоба Бертона Френча не стало для меня неожиданностью. Все ожидали, что это будет он. Все: от чопорных продавщиц в кафетерии и слабоумных уборщиков до мышей, которые бегали по панелям подвесных потолков, знали, что если в зале суда ожидаются телекамеры, значит на судейской скамье будет Берт Френч. Он был практически единственным судьей, чье лицо узнавала широкая публика, поскольку частенько мелькал в выпусках местных новостей с комментариями по правовым вопросам. Камера его любила. Живьем в его облике проскальзывало некоторое комическое сходство с карикатурным полковником Блимпом — обладателем бочкообразного торса, не вполне твердо держащегося на коротеньких тощих ножках, — однако же в роли говорящей головы на экране телевизора он производил впечатление обнадеживающей основательности, какую мы так любим видеть в наших судьях. Высказывался он в однозначной манере, без всех этих «с одной стороны, с другой стороны». В то же самое время в нем не было ни капли претенциозности, он никогда не позволял себе ни погрешить против истины, ни выступить с провокационным заявлением, чтобы раздуть ажиотаж, который так любят на телевидении. Напротив, у него была манера с серьезным видом устремить взгляд в камеру и, дернув своим квадратным подбородком, произнести что-то вроде «закон не допускает (того или этого)». Так что едва ли можно было винить зрителей в том, что они думали: «Если бы закон мог говорить, он звучал бы именно так».
Для адвокатов, которые собирались посплетничать по утрам перед первым заседанием или за ланчем в «Синнабоне» на фуд-корте «Галереи», этот суровый образ бескомпромиссного служителя Фемиды был чистой воды актерством. Человек, который на публике изображал живое воплощение закона, считали они, в реальности был искателем славы, интеллектуальным легковесом, а в зале суда — еще и мелочным тираном, что, если вдуматься, и делало его идеальным воплощением закона.
Разумеется, к тому времени, когда начался суд над Джейком, мне было плевать с высокой колокольни на слабости судьи Френча. Важен был лишь исход игры, и тут назначение Берта Френча было нам на руку. Он был консерватором и едва ли повелся бы на новомодные юридические теории про ген убийцы. Не менее важно было и то, что он относился к разряду тех судей, которым нравилось испытывать адвокатов на прочность. Он обладал прямо-таки убийственным чутьем на любую слабость позиции или неуверенность и обожал мучить мямлящих, неподготовленных адвокатов. Выставить Нила Лоджудиса против такого человека было все равно что размахивать красной тряпкой перед быком, и Линн Канаван совершила ошибку, не подумав об этом в таком важном деле. Впрочем, а что ей еще оставалось? Поручить процесс мне она не могла.
Так все и началось.
Однако первое, что появилось, — как это нередко бывает с вещами, которых слишком напряженно и долго ждешь, — это ощущение обманутых ожиданий. Мы ждали на переполненной галерке зала 12В. Стрелка часов миновала девять, девять пятнадцать, подобралась к девяти тридцати. Джонатан сидел рядом с нами; задержка, похоже, ничуть его не нервировала. Несколько раз он подходил к секретарю, но неизменно получал ответ, что у них какие-то проблемы с установкой телекамеры, сигнал которой должен был транслироваться на несколько новостных телеканалов сразу, включая канал «Суд ТВ». Потом мы подождали еще немного, пока инструктировали затребованное нами расширенное жюри. Джонатан доложил обо всем этом нам, потом раскрыл свою «Нью-Йорк таймс» и принялся невозмутимо читать.
В передней части зала женщина по имени Мэри Макквейд перебирала какие-то бумажки; затем она с удовлетворенным видом поднялась и, сложив руки на груди, обвела зал взглядом. Мы с Мэри всегда отлично ладили. Я прилагал к этому целенаправленные усилия. Судебные секретари охраняют подступы к судьям, поэтому с ними лучше дружить. Мэри в особенности наслаждалась опосредованным престижем своей должности, близостью к власти. И, по правде говоря, свою работу посредника между грозным судьей Френчем и адвокатами, вечно пытающимися выцыганить для себя какие-нибудь преимущества, делала на совесть. Слово «бюрократ» имеет негативную окраску, но без бюрократических процедур, как ни крути, не обойтись, а для того, чтобы они работали, нужны хорошие бюрократы. Мэри определенно не испытывала потребности извиняться за свое место в этой системе. Она носила дорогие очки в стильных оправах и добротные костюмы, словно хотела тем самым отмежеваться от сброда в других залах.
В кресле у дальней стены восседал пристав, в чьи обязанности входило следить за порядком в зале суда, необъятного размера толстяк по имени Эрни Зинелли. Эрни было шестьдесят с хвостиком лет, а весил он триста с хвостиком фунтов, и, боюсь, если бы в зале суда в самом деле приключились какие-нибудь беспорядки, бедолагу хватил бы удар. Его присутствие в качестве исполнителя воли судьи было чисто символическим, как и судейский молоток. Но я любил Эрни. За многие годы он проникся ко мне доверием и, не стесняясь в выражениях, делился со мной своим мнением как о подсудимых, обыкновенно крайне неодобрительным, так и о судьях с адвокатами, высказываясь лишь немногим более положительным.
В то утро оба моих коллеги держались так, как будто едва меня знали. Мэри время от времени бросала взгляд в мою сторону, но ничто в выражении ее лица не наводило на мысль о том, что она когда-либо видела меня раньше. Эрни отважился улыбнуться мне краешком губ. Похоже, они опасались, как бы кто-нибудь не счел любой дружеский жест адресованным Джейкобу, который сидел рядом со мной, а не мне. У меня даже возникло подозрение, что они получили указание нас игнорировать. А может, просто решили, что я переметнулся на другую сторону.
Когда без малого в десять судья наконец уселся на свою скамью, мы все уже одеревенели от сидения.
Эрни выкрикнул знакомое: «Встать, суд идет!» — и все поднялись. Джейкоб как-то сразу засуетился, и мы с его матерью одновременно положили руки ему на спину каждый со своей стороны, чтобы приободрить.
Объявили номер дела, Джонатан сделал знак Джейкобу, они оба зашли за барьер и заняли свои места за столом защиты, как им предстояло делать каждое утро на протяжении последующих двух недель.
А Лори придется наблюдать за этой картиной. Она будет бесстрастно сидеть на своем месте в первом ряду час за часом, день за днем, устремив взгляд Джейкобу в затылок. Застывшая на скамье, моя жена выглядела очень бледной и худой по сравнению с другими зрителями, как будто дело Джейкоба было раком, который она должна была перенести, чем-то физически очень тяжелым. Несмотря на то, как она высохла, я все равно различал в Лори призрак ее же в более молодом возрасте, призрак той юной девушки с милым пухлым личиком в форме сердечка, какой она была когда-то. Наверное, это и есть та самая любовь, которая все переносит, как написано в Библии. Когда твои воспоминания о семнадцатилетней девушке становятся такими же яркими и реалистичными, как и взрослая женщина, в которую она превратилась. Это счастливая двойная оптика, эта способность видеть и помнить одновременно. Когда тебя так видят, это доказывает, что тебя знают.
Сердце у меня разрывалось от жалости к Лори. Родителей несовершеннолетних подсудимых подвергают на суде особенной, изощренной пытке. Наше присутствие подразумевалось, но при этом мы обязаны были молчать. В деле Джейкоба мы были одновременно жертвами и преступниками. Нас жалели, поскольку мы не сделали ничего плохого. Нам просто не повезло: мы проиграли в лотерее деторождения и нам достался бракованный ребенок. Сперматозоид плюс яйцеклетка равно убийца, что-то вроде этого. Тут уж ничего не поделаешь. И в то же самое время нас презирали: ведь ответственность за Джейкоба необходимо было на кого-нибудь возложить, а мы создали этого мальчика и вырастили его, значит наверняка что-нибудь сделали не так. Хуже того, теперь мы имели наглость поддерживать убийцу; мы хотели, чтобы злодеяние сошло ему с рук. А это служило подтверждением нашей антисоциальной натуры, нашей безнравственности. Разумеется, образ нашей семьи в глазах общественности был настолько противоречивым и эмоционально заряженным, что нам было попросту нечего ему противопоставить, невозможно выбрать какую-то линию поведения, которая была бы правильной. Люди все равно думали бы о нас что хотели, приписывали бы нам страдальческую или зловещую внутреннюю жизнь по собственному выбору. Так что в последующие две недели Лори предстояло играть свою роль. Она будет сидеть в зале суда, неподвижная и бесстрастная, как мраморное изваяние. Будет напряженно смотреть своему сыну в затылок, стараясь интерпретировать малейшее его микродвижение. И не станет ни на что реагировать. И не важно, что когда-то она баюкала этого мальчика и нашептывала ему на ушко: «Ч-ш-ш, ч-ш-ш». Тут на это всем было ровным счетом наплевать.