В кабинете, сев за письменный стол, он нажал своей очень ухоженной, гладкой, почти женственной рукой кнопку внутреннего телефона рядом с ящиком. Мэгги ответила незамедлительно. Он обожал эту ее всегдашнюю готовность, заметное волнение, искажавшее ее голос, когда он нажимал эту кнопку. Его не интересовали большие машины с затемненными стеклами, за которыми тело проваливалось в мягкие мохнатые кресла. Его не интересовали ни кушанья, нарядные, утонченные до безобразия, которыми его угощали — которыми его раньше угощали, — ни стандартная роскошь гостиничных люксов, в которых он проводил свои ночи, неизменно бессонные вот уже сорок лет. Ему важна была вот эта дрожь неуверенности в голосе Мэгги и взгляд лифтера по утрам, когда обе стеклянные дверцы распахивались с тихим шуршанием при его появлении. Что такое, в конце концов, власть? Ему нравилось читать ее отражение в тайниках человеческих душ. Результаты никогда не интересовали его так сильно, как сам процесс. Как распутывается клубок судьбы этого старого зверя — человечества. И чем меньше обращал он внимание на итоги, тем больше они его преследовали, почти цеплялись за его спину, прямо-таки умоляли его: он выступал в роли их единоличного посла, рекламного агента итогов событий. И таким он вошел в историю — прагматиком, умелым повелителем войны и мира, осмотрительным кукловодом, дергающим мир за ниточки, — но это была неправда, он не мог даже отличить зеленые носки от красных, а однажды тайно провел целый день в Пекине в протертых штанах, с дыркой на заднице, через которую просвечивали кальсоны, и никто не посмел сказать ему об этом, а он чуть не умер от стыда, когда вечером, сняв брюки и трусы, с отвращением обнаружил в том месте, которое торчало из дырки, но с внутренней стороны, пятно сухого дерьма.
Зазвонил внутренний телефон. Это была Мэгги. Прибыл шофер. Генри Киссинджер подхватил две легкие сумки, пересек вестибюль, ответив Мэгги холодной улыбкой на пожелание доброго пути: она проводила его и мягко закрыла дверь за его спиной.
Спускаться вниз ему нравилось по черной лестнице. На первом этаже находился итальянский ресторан. Время от времени он через смотровое окно заглядывал на кухню в задней части здания и видел, как там варятся мертвые животные. «Люди — как куры: их ощипываешь, а они не кровоточат. Правда, попробуйте: их, кур, ощипываешь — и ни одной капли крови. После чего вы съедаете их», — сказал он однажды.
Он вышел на улицу, поприветствовав швейцара соседнего дома. Многие годы он выходил через эту дверь. На самом деле вначале думал: это наилучшая защита от террористов. Потом это стало привычкой. Почти всегда меры предосторожности становятся привычками.
Шофер ждал его перед подъездом, повернувшись в его сторону, и уже приветствовал его, касаясь фуражки двумя пальцами.
Скоро у него самолет на Париж. Потом он полетит в Италию. Рим, Папа. Затем в Черноббио, на встречу в верхах. Там он займется Ишмаэлем. Лимузин тронулся.
Позже, когда впереди уже показался аэропорт, он увидел свежие цветы. Администрация переделала газоны и травяные дорожки на подъезде к аэропорту Кеннеди. Цемент был почти белым, металлические решетки блестели, цветы были ярко-красными. Они казались сделанными из пластмассы.
Он летел в Париж пассажирским самолетом. Когда они уже были над облаками и Америка неопределенным пятном осталась на много километров внизу, его охватил сон, он провалился в него и выглядел почти мертвым.
При пробуждении он почувствовал себя взмокшим от пота. В висках стучало, на лбу проступили капли пота. Соседи спали. Приглушенный свет. Провел тыльной стороной ладони по лбу. Лоб был влажный. Рубашка — мокрой от пота. Он встал, взял с полки над головой портфель, вынул рубашку и отправился в туалет переодеться.
Короли не касаются дверей, не считая дверей уборных.
Делай так. Встань с кресла на высоте девяти тысяч километров, над темной ледяной массой Атлантического океана, которая с такого расстояния кажется неподвижной и плотной, как нефть. Пройди меж двумя рядами сидячих мест, неотрывно глядя на металлическую дверь туалета в глубине салона, прямо перед тобой, похожую на пуленепробиваемую дверь сейфа. Рассеки застоялый запах кресел, обивки, протертых миллионами и миллионами задниц, постоянно скачущих, как резиновые мячики игрушки «йо-йо», по всему земному шару: европейские задницы — в Америку, американские задницы — в Европу. Думай о задницах — булемичных, гипервитаминизированных, дряблых, как худые лопатки вьетнамских женщин, о задницах, которые говорят на всех языках, о тех, что сидели на смолистом дереве в альпийских приютах для туристов в Каринтии, тех, что скользили по алюминию на стадионе при детском доме Копенгагена, — думай о них, думай о плотных, сухих задах скупых банкиров, которые бросают свои капиталы в Америке, чтобы наложить руку на европейские капиталы, думай о тощих задах берлинских проституток, которые надеются на Америку как на выигрыш в лотерее и которые кончат тем, что сопьются на грязной промышленной окраине в Борего-Спрингз. Думай об этом. Медленно пересеки центральный проход этого жестяного ящика, который запустили со скоростью девятьсот километров в час над немыми просторами Атлантики посреди ночи. Пройди сквозь теплый сон детей, удобно устроившихся в креслицах, подогнув ножки, сквозь бдительную тревогу, которая кружит над непрочной дремотой матерей, раздели на две части усердных менеджеров, стучащих пальцами по клавиатурам ноутбуков с бесконечно светящимися экранами — они не сдаются в плен усталости и проламываются сквозь нее с сердцем, охваченным суетой, — пересеки таким образом это человечье царство, подвешенное на высоте девять тысяч триста метров над недвижной пучиной, темной и холодной, именуемой Атлантическим океаном. Ты подойдешь к двери туалета, закрытой пневматическим запором, и если откроешь ее, то, флегматично вздохнув, шагнешь внутрь и запрешь дверь за собой, отгораживаясь на мгновение и будто навсегда от этой толпы, что глядит перед собой в ничто — как в кинотеатре без экрана, как на митинге без политика, — в неясную точку, известную под именем Европы.
Свет зеленый, вода фиолетовая. Стены металлические с льдистым отблеском, зеркало слегка вогнуто. Унитаз тоже металлический, но с другим оттенком, радужным и теплым. Бумага повсюду. Смятая бумага в корзине под умывальником, тоже металлическим, но иначе, чем металл стен и унитаза. Корзина сделана из металла, отличающегося от металла стен, унитаза и умывальника. На стене — продолговатый рулон бумаги. Рулон бумаги рядом с унитазом, бумага в ящичке для салфеток рядом с умывальником, на уровне вогнутого зеркала. Открой унитаз и загляни внутрь. Унитаз круглый и широкий, гораздо более круглый и широкий, чем любой из унитазов, на которые ты когда-либо садился прежде. Это абсолютно сухое углубление, не видно ни капли воды. Все мощно всасывается, если попробовать нажать на слив и пронаблюдать, как фиолетовая вода медленным и шумным потоком стекается к отверстию в центре, прислушаться к грозному и быстрому клокотанию чего-то, поглощаемого неизвестно какой бездной. Тогда тебе становится любопытно, и ты суешь голову в унитаз, чтобы посмотреть, есть ли там, на дне этого углубления, свет, можно ли догадаться, где все это заканчивается, есть ли там, с другой стороны, небо. Короли не суют носа в унитазы.
После этого садишься, сосредоточиваешься и открываешься миру. Бог существует. Черт, Бог существует. Здесь есть человек, который сидит, подвешенный между небом и землей на высоте девять тысяч триста метров над уровнем моря, и этот человек какает. Он какает на скорости девятьсот километров в час. Все, что он накакает, всосется и будет поглощено каким-то местом, которое не удается точнее определить. Может, самим небом. Может, всего лишь резервуаром, в котором собирается все то, что эти люди, там, за дверью, вертикально сидящие в два ряда и вытянувшиеся в креслах в ожидании Европы, выкакают во время движения по этой параболе, перекинутой между небом и землей из одного пункта в другой, отстоящих друг от друга на десять тысяч километров.