— Как можно глубже, — сказала она мне. — Надо проколоть жировую прослойку и попасть в мышцу.
Я страшился этой минуты, представлял опять и опять, как все будет. Медсестра, обучая меня тонкому искусству введения инсулина (колоть тонкими, в четверть дюйма, иглами в мясистые ткани на бедре, руке, ягодице), предупреждала: «Может возникнуть такая необходимость. Не каждому родителю приходится этим заниматься, но, учитывая, что у Анны тяжелый случай и что она приобрела болезнь в раннем возрасте…» Игла оказалась не в четверть дюйма длиной, а во все четыре и настолько толстой, что захотелось отвернуться. Однако лишь подобное копье было способно быстро доставить клеткам мозга раствор чистого сахара и спасти их от голодания.
Рука у меня тряслась не меньше, чем у Анны. Я боялся не справиться: промахнуться, затупить иглу или зря потратить раствор.
— Дай сюда, — потребовала Диана.
Она приставила острие к бедру Анны — рука у жены совершенно не дрожала — и полностью ввела иглу в тело. Затем начала медленно давить на поршень до тех пор, пока в шприце не иссякла коричневая жидкость.
Воскрешение произошло за несколько секунд.
Взгляд дочери постепенно стал осмысленным. Анна перестала дрожать и откинулась на постель.
И заплакала.
Заплакала горше, нежели в то утро, когда ей поставили диагноз и мы ей в общих чертах рассказали, что ее ждет. Гораздо горше.
— Папа… папа… о, папа…
И я заплакал вместе с ней.
* * *
Я отвез ее в больницу, в детское отделение Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, — просто ради перестраховки. Больничный запах перенес меня в то раннее утро, когда я входил в здешний вестибюль, понимая, что лучшая часть моей жизни завершена. Анна чувствовала нечто подобное: во время двадцатиминутной поездки до больницы она сумела успокоиться, но как только мы оказались перед дверью комнаты ожидания, вся сжалась и отпрянула, так что пришлось ее вносить на руках.
Нам дали интерна-индийца.
— Расскажите, пожалуйста, что произошло, — попросил он.
— У дочери случился диабетический приступ, — ответил я. — Она перенесла шок.
— Вы сделали укол?
— Да.
— Угу…
Индиец разговаривал и одновременно осматривал Анну: сердце, пульс, глаза, уши. Не исключено, что он был знающим человеком.
— Надо бы взять у нее кровь на сахар, так?
Я не понял, спрашивал ли он моего мнения или его вопрос был сугубо риторическим.
— Мы измерили сахар перед тем, как выехали сюда. Один сорок три. Не знаю, сколько было до того, как она… — Я готов был сказать «отключилась, упала в обморок, потеряла сознание», но в присутствии Анны сдержался.
Я заметил на бедре дочери голубоватое пятнышко и подумал о том, что родителей, наставляющих своим чадам синяки, судят и помещают под замок.
— Говорите, один сорок три, так?
— Да.
— Сейчас посмотрим.
Врач попросил, чтобы Анна дала ему руку, но та только помотала головой:
— Нет.
— Ну что ты, Анна. Доктор возьмет у тебя кровь на сахар и убедится, что все в порядке. Велика важность. Ты это делаешь по четыре раза в день.
Но важность была действительно велика, потому что Анна сдавала кровь на анализ четыре раза в день, а теперь ее просили сделать это в пятый, точнее в шестой, раз: ведь я делал анализ перед тем, как приехать сюда. Вдобавок дочь снова очутилась в больнице, где ей впервые сказали, что она — не как все, что ее тело гложет ужасная болезнь, которая может однажды убить. Не велика важность для врача, но только не для нее.
Тем не менее, Анна сидела в два ночи в смотровой комнате Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, и врач должен был взять у нее кровь.
— Ну же, Анна, будь взрослой девочкой.
Я припомнил первые дни после возвращения дочери из больницы домой. Тогда приходилось упрашивать ее дать мне руку, не допросившись, брать самому. Грубое насилие предшествовало грубой боли. Я не сомневался, что творю худшее зверство на свете.
— Я сама, — прошептала она.
Интерн начал терять терпение: так много больных и так мало времени.
— Послушайте, мисс, нам необходимо…
— Она сказала, что сделает все сама, — перебил его я, вспомнив из первых дней ее болезни кое-что еще.
После того, как был поставлен диагноз, Анна две недели провела в больнице, где ее учили жить с этой штукой по имени «диабет». По больничным правилам пациента выписывали только после того, как он сумеет сделать себе инъекцию инсулина. И Анна, которая боялась игл так, как другие боятся змей, пауков или темных комнат, умолила меня дать обещание, что ей не придется колоть себя самой. И я пообещал. Но в день выписки пришла сестра и стала заставлять ее делать инъекцию в и без того исколотую руку. Сначала мы оба — и я, и Диана — молчали, предоставив сестре мягко, а потом и не очень убеждать пациентку в целесообразности того, чего она так страшилась. В итоге, видя бездействие своих верных союзников, почти оглохшая от ужаса Анна с мольбой посмотрела на меня. И я, хотя и понимал, что ей полезно научиться себя колоть, все-таки сказал сестре: «Не надо». Анну могло предать ее тело, но не отец.
— Она сама, — повторил я.
— Хорошо, — согласился индиец. — Только пускай не мешкает.
Я протянул Анне остро отточенную стрелку. Она дрожащей рукой поднесла ее к среднему пальцу и кольнула. Дочь еще отводила ланцет в сторону, а на пальце уже вздулась яркая капелька крови. Я хотел сам снять показания, но Анна отняла у меня прибор. Маленькая девочка превратилась в настоящего бойца.
С сахаром в крови оказалось все нормально — 122.
Я сказал интерну, что эндокринолог дочери доктор Барон прибудет с минуты на минуту.
Однако доктор Барон не появился. Интерна по пейджеру вызвали в приемный покой. Вернувшись, он сказал, что доктор Барон разрешил отпустить Анну домой.
— Он не приедет?
— Нет необходимости. Я сообщил ему показатели, и он сказал, что все в порядке.
— Я думал, он захочет ее осмотреть.
Интерн пожал плечами: дескать, врачи, что с ними поделаешь?
— Прекрасно, — вздохнул я.
— Могу я перемолвиться с вами словечком? — обратился ко мне интерн.
— Разумеется.
Мы отошли в другой конец смотровой, где сидел китаец и неотрывно смотрел на свою окровавленную руку.
— Скажите, как у нее со зрением?
— С чем?
— Со зрением.
Понятно, со зрением.
— Нормально. Ей прописали очки для чтения. Предполагается, что она в них работает. — Я задумался и не смог вспомнить, когда в последний раз видел Анну в очках. — А что?
— Там какое-то нарушение, — пожал плечами индиец. — Не ухудшается?
— Не знаю, не замечал. — Я почувствовал в желудке знакомую тяжесть, камень, который даже в такой прекрасной больнице, как Еврейский госпиталь Лонг-Айленда, не сумели бы вырезать.
— Хорошо, — отозвался интерн. Он был перегружен работой, проявлял нетерпение, впрочем, держался по-дружески.
— Мне что-нибудь передать доктору?
— Нет-нет. — Индиец покачал головой. — Просто хотел удостовериться.
Я подписал нужные бумаги, дал свою новую кредитную карточку, после чего нам разрешили покинуть больницу.
Мы шли к оставленной на стоянке машине, наше дыхание смешивалось и оставляло в тихом зимнем воздухе одно общее облако пара. «Черное облако», — подумал я. Кажется, это и есть метафора несчастья.
— Послушай, малышка, — сказал я. — Ты в последние дни нормально видела?
— Нет, папа, ослепла, — отрезала Анна. У нее увеличился сахар в крови, но это не затронуло присущее ей чувство юмора, сарказм остался на должном уровне.
— Я просто хотел спросить, как у тебя с глазами.
— Все в порядке.
Но по дороге домой она уткнулась в меня носом, как в те дни, когда была совсем малышкой и хотела вздремнуть.
— Помнишь ту историю, папа? — спросила она, когда мы проехали несколько кварталов.
— Какую историю?
— Ту, что ты рассказывал мне, когда я была совсем маленькой. Про пчелу. Ты ее сам придумал.