Мысленно отчитав соискателя, подозревавшегося в том, что он соискательница, Лу Синь внезапно успокоился и даже почувствовал некоторый подъем настроения. Верно говорят: неженатый мужчина желчен, а женатому легко – вся желчь расходуется на ежедневное держание в узде дражайшей половины, так для собственного здоровья полезнее. Взять хотя бы брата Яна: с тех пор как он женился на своей оборотнихе, переменился и характером, и взглядами на жизнь. Правда, Лу Синь не всегда понимал, кто кого в этой оборотничьей семье воспитывает. Очень уж супруга брата была норовиста и – в соответствии с норовом – клыкаста, когтиста и даже, по признаниям Яна, местами шипаста.
Меж тем в экзаменационную залу внесли первый шелковый фонарь – большой и медово-желтый, как перезревшая тыква. Он неярко мерцал и покачивался в руках служителя. Шелковый фонарь означал, что миновал первый час экзаменов. Еще ждать два фонаря, то есть в течении двух часов заняться императорскому каллиграфу решительно нечем. Разве что…
– Может быть, среди вас, почтеннейшие, уже есть те, кто закончил работу над сочинением? – негромко поинтересовался Лу Синь, оглядывая соискателей. – Буду рад такой стремительности ума…
– Позвольте моему недостоинству преподнести вам сочинение, господин Синь! – Ох, как же звонко и заносчиво прозвучал этот голос!
Императорский каллиграф нервно дернул себя за ус – была у него такая неизысканная привычка. Сурово сдвинул брови и посмотрел на нахалку. Да, именно на нахалку, дерзкую бессовестную девицу, которая мало того что обманом проникла в ряды соискателей должности цзиньши, так еще и сочинение сдает первой! Нет, если таких девиц в Пренебесном Селении станет множество, право слово, мужчинам придется прясть и сидеть во внутренних покоях, вытирая мокрые носы собственным отпрыскам!
Господин Лу Синь смерил бесстыжую отчетливо строгим взглядом. Бесполезно. Лукавая девица встала из-за стола; намеренно резким мужским, а не плавным женским шагом подошла к возвышению, на котором располагался императорский каллиграф, и, поклонившись, протянула тому бумагу с еще не просохшими иероглифами.
– Уверены ли вы, что написали все так, как считаете нужным? – Господин Лу Синь в упор посмотрел на обманщицу.
Все-таки она не выдержала его взгляда, смешалась, спрятала дерзкие глаза за густыми ресницами. Но ответила упрямо:
– Да, господин императорский каллиграф.
– Хорошо, – кивнул Лу Синь. Взял сочинение, довольно-таки небрежно положил его на стоящий рядом резной столик из павлонии. – Полагаю, вы не забыли подписать свое сочинение?
– Не забыл, господин императорский каллиграф.
– Хорошо, – повторил Лу Синь. Надо же, «не забыл»! – Вы можете идти. Доска с итогами экзаменов будет вывешена в весенний праздник Борозды.
– Благодарю вас, господин императорский каллиграф.
Негодница еще раз поклонилась и направилась к выходу. Нет, какова самоуверенность! Словно весь мир только и ждет, когда она… Ах, видно, мало нянька секла ее в детстве, вот и вырастила совершенную бесстыд…
– Господин императорский каллиграф, ваш смиренный слуга закончил работу.
Лу Синь с искренним изумлением воззрился на подходившего к нему юношу-северянина.
– И вы? – только и сказал он. – Похвальное усердие. Дайте ваш свиток.
Движение юноши было слишком торопливым. Он даже не поклонился, как должно, и, что было верхом неприличия, громко затопал своими деревянными башмаками, нарушая благоговейную тишину Зала Возвышенной Мудрости.
«Куда мы так торопимся? – позволил себе мысленную насмешку Лу. – Уж не за переодетой ли таинственной девицей? Не смей. Не сравнивай. Прекрати. Забудь».
За нетерпеливым северянином гулко захлопнулась дверь. Оставшаяся дюжина соискателей приникла к своим трудам с еще большим тщанием. Господин Лу Синь почувствовал, что его одолевает скука, но он заставил себя дождаться, когда принесут второй шелковый фонарь, после чего принялся за чтение сочинения «бесстыдной девицы». Хотя он уже решил, что оценит эту работу самым неудовлетворительным образом, все же стоило полюбопытствовать, что ухитрилась написать эта… дерзкая.
«Одиночество прекрасно в любое время года.
Весной хорошо в одиночестве выйти на рассвете из дома. Перед тобой – дорога в зарослях сонной ююбы и мисканта. С нагих ветвей еще не сошел ночной иней; подтаявший снег схвачен тонкой корочкой – тронешь ее, она нежно прозвенит, словно чашка из дорогого фарфора. Прозрачен воздух, чисты глаза, прощены обиды. В одиночестве ты любуешься зацветающей сливой и пьешь вино, беседуя лишь с собственной душой.
Одиночество летом – все равно что веер в жару. Кругом все изнемогает от зноя. Душистые травы сетью расстелены по земле, никнут под тяжестью жаркого своего сока; босые ноги вязнут в них, как в предутреннем сне… Но в бамбуковой роще разлита сладкая прохлада, а заросшие ирисами и артемизиями заводи струят ароматы, будто храмовые курильницы. Под сенью гинкго можно лежать на траве, сбросив одежду, и кожей впитывать тайные соки плодоносной земли. Всякий другой человек в этот миг будет лишним и несносным; сонная тишина – для тебя, и ты – для тишины. Лишь птицы – верные собеседники тебе: пересмешник-чуйцзи с пышными переливчатыми перьями на крохотной головке, алоклювый вай-суй, что поет, уподобляясь голосу флейты, и печальная лихуан, вечно роняющая слезы в тоске по любимому…
Осень, дивную осень нужно встречать, будучи одиноким, – в этом есть мудрость, недоступная людям суеты. Осень возносит тебя над садами опадающих персиков, над звоном цикад, над закатными песнями жнецов. Если ты сумеешь открыть сердце осенней нежности увядания, то будешь сильнее великих владык и мудрее небожителей. В осенний час не зови гостей и сам в гости не напрашивайся, храни свое одиночество, как хранят императорские печати. И тогда зима не принесет тебе страха и отчаяния.
Когда первой зимней ночью выпадет снег, ступай перед рассветом один бродить посреди снегопада – разве есть в мире что-то прекраснее этой одинокой прогулки? Ты встречаешься глазами лишь со звездами, застенчиво выглядывающими из-за туч, холодный воздух гулок и прозрачен, от него в груди теснится волнение, которое никто не сможет понять, кроме тебя самого. Это благословенное сиротство – сиротство снежинки, падающей в горячую ладонь и тающей за миг…
Так прекрасно одиночество! Для чего же нарушать его? Быть может, для того, чтобы составить себе имя и запросто входить в дома знатнейших людей Империи? Или, поправ веления души, добиться богатства, а с ним и благосклонности самых неприступных женщин? А может, вообразить себе дружбу – преданнейшую и нежнейшую, и ради вымечтанного друга позволить душе скорбеть среди безмолвных звезд? Ничтожны эти упованья; ни слава, ни богатство, ни дружба, ни любовь не имеют ценности по сравнению с ценностью одиночества. Одиночество – это редкостная яшма, все остальное – дорожная пыль под башмаками всякого идущего…
Что же написать в конце моего скромного сочинения? Люди суетны и переменчивы; их чувства не прочнее паутины, и лишь одиночество никогда не изменяет душе. Тот, кто познал это, – воистину блажен».
Господин Лу Синь перечитал свиток с экзаменационным сочинением несколько раз, притом меняясь в лице. Виски заныли, горло пересохло, словно императорский каллиграф вкусил желчегонного снадобья главного дворцового лекаря. Лу Синь глубоко вздохнул и глянул на подпись, стоявшую под сочинением:
Юйлин Шэнь.
В висках поднялась боль, которую, казалось, невозможно будет укротить никакими снадобьями. Опять придется вызывать мастера игл, чтобы он привел здоровье в относительный порядок… Но о здоровье потом, потом!
Размышления императорского каллиграфа приняли несколько лихорадочный оттенок: «Юйлин Шэнь… Юйлин Шэнь… Шэньский Нефрит?! Как такое может быть?! Вот уже несколько месяцев в Пренебесном Селении гремит слава об этом таинственном поэте из уезда Шэнь! Говорят, он живет совершенным затворником, никому не показывается на глаза, а на все приглашения вельмож отвечает отказом. Лишь его стихи бродят по стране, звучат и во дворцах, и в деревенских кумирнях… Я читал эти стихи и восхищался его мастерством управления словами, но поверить не могу в то, что этот поэт и самонадеянная девица, выскочившая из залы, – один и тот же человек! Да и мог ли Юйлин Шэнь написать такое простецкое сочинение? Образы вялые, а стиль напыщенный, да и тема почти не раскрыта. Нагишом лежать под деревом – разве в этом заключено блаженство одиночества? А что, если… Неужели дерзость может простираться до того, чтобы украсть почтенное имя поэта и поставить его под своим бездарным творением?! Нет, это не дерзость. Это уже беззаконие. А беззаконие мне как императорскому каллиграфу следует пресекать. Фэйянь, если бы ты была рядом, что сказала бы на это?…»