Сам себя не понимал — кару, выбранную для Юлии Грейг и сейчас он считал справедливой, но вот она свершилась и что-то безвозвратно изменилось в нем самом. Нечаянно он познал вдруг самодержавную власть в полной мере — всю ее силу и тяжесть тоже. Полное ее верховенство и право принятия последних, окончательных решений.
— Кости… прости, если помешаю, — раздалось рядом.
— Ты неспособна помешать мне, Оленька, садись рядом, — подвинулся Костя.
— Не откажусь, разговор у меня к тебе деликатный. Мы долго думали с Анной Алексеевной…
— Здесь замешана еще и Окулова? — усмехнулся Костя.
— Нет… да. Вернее — здесь замешана Таис. Я… здесь у меня твои письма к ней. Не знаю — кто из вас так решил, но решение это безусловно верное, потому что общего меж вами быть не может, — зачастила Ольга.
— Где они? — остановил качели Константин и развернулся всем телом к сестре.
— Вот… держи, — протянула она пачку писем, — Анна Алексеевна хотела сжечь их, но не решилась. Таис…
— Как она сейчас? Говори, говори, Оленька — я должен знать, — будто в горячке шептал Костя, — что она… где сейчас?
— А… родила благополучно — сына. Где? Вероятнее всего… да нет — уверена… она сейчас в Бад-Урахе с сыном. Это было ее решением — отказаться от твоих писем, не вини Анну Алексеевну.
— Мелочи, Оленька! Это уже мелочи, — встал с качелей Костя, чувствуя где-то глубоко в себе сжатую до предела пружину, освободить которую возможно было единственным способом.
Еще через день он «убыл к месту прохождения службы».
— Не смею более отлынивать, отец! — бодро рапортовал он, выказывая настоящее нетерпение.
— Да ты никак «копытом бьешь» по службе! Рад, похвально, похвально… — довольно отметил тот — сын ожил наконец. В нем снова пробудился интерес к жизни. Да он горел ею!
— Ступай тогда. Удерживать не имею права.
Костя спешил, так спешил! Проклятая пружина давила изнутри, не давая покоя. Он почти перестал спать, чувствуя непреодолимое стремление и предвкушение единственного счастья, еще доступного для него.
Он не имел на него права, потому что был опасен сейчас. Семья Грейг еще неизвестно как себя поведет… станут ли молчать братья Штиглиц — неизвестно. Да и указ этот… сколько еще недовольных он породит?
Все это понимая, тем не менее он собирался, спешил. И даже того самого Баташева, как лицо сопровождающее, принял хоть и с удивлением, но без особого протеста.
Выехав по Московскому тракту, в Луге остановились, чтобы пересесть на первый же купеческий корабль, направляющийся в любой из балтийских портов. А там уже по проторенному совместно с Шкурятиным пути. Но не тут-то было — «балтийских» купцов в Луге не наблюдалось.
Сидеть на месте и терпеливо ожидать было смерти подобно.
Опять свернули на тракт и помчались к Москве. А дальше будто ворожил кто — слетело колесо в экипаже… уже возле Москвы внезапно слег с жестокой кишечной простудой Баташев. Выглядел при этом крайне болезненно и жалко донельзя — кудри провисли, пропитавшись потом, бледность вытеснила со щек задорный румянец… Внешний лоск исчез, странным образом примиряя Константина с личностью этого человека. Сейчас он чувствовал только ответственность за него и беспокойство.
Посчитав недомогание офицера проявлением холеры, лекарь требовал изолировать больного и здесь Константину пришлось уступить. Пару недель они провели в отдельном домике в Клину, благо тот и процветал всегда за счет постоев.
Холера не подтвердилась.
Как только Баташев встал на ноги, отказавшись возвращаться в столицу, выехали дальше. Возле Варшавы в составе дорожного поезда из пяти экипажей подверглись ночному нападению разбойничьей шайки. Тогда Константин впервые испытал в деле револьвер Кольта. Отбиться отбились, но и объясняться с местными властями пришлось, что опять потребовало времени.
Дорога уже казалась нескончаемой в принципе.
Константин то зло юморил по этому поводу, то мрачно умолкал на несколько дней, раздражаясь на все подряд. Но путь в Вюртемберг продолжался — то, что вело его, было на порядок сильнее всех существующих в мире препятствий.
В Бад-Урах прибыли ближе к обеду. Сразу сняли там дом. Вымывшись с дороги и переодевшись в свежее штатское платье, Костя оставил там Баташева одного.
— Обустраивайтесь здесь, а я отлучусь по делам. Прошу не искать без особой надобности.
— Понял вас, Константин Николаевич, — будто даже обрадовался будущему отдыху офицер.
Найти дом, который снимала Таис, оказалось несложно.
Внизу горного склона, густо поросшего темным ельником, нашлось три дома, похожих по описанию. Но Костя определился быстро, услышав голос. Ее голос…
Решительно направляясь на его звук, он не чувствовал себя трепетно влюбленным, как раньше. Измученное долгим ожиданием тело сотрясала нетерпеливая дрожь. Дыхание сбилось, воздух вырывался из груди тяжело и громко, почти со стоном — его недоставало. Сердце гулко содрогалось в грудине. Внизу живота быстро нарастало болезненное напряжение.
Константин понимал, что происходит, но прекратить это в себе был уже неспособен. Старательно запираемое до этих пор желание вдруг перестало поддаваться контролю разума. Казалось, все, что он сдерживал в себе все эти месяцы, что пережил… все это внезапно собралось вместе и жарко вспыхнуло в нем, перегорая и скручивая тело сладкой болью, мучительной потребностью. Бороться с этим оказалось просто невозможно…
На зеленой лужайке возле небольшого дома Таис склонилась над колыбелью — укачивая ребенка, по всей видимости. Кто-то еще там был… неважно, сейчас Костя видел только ее, слышал только ее.
— Отчего так в России берёзы шумят… отчего белоствольные всё понимают? У дорог, прислонившись по ветру, стоят… — нежно выпевал родной голос, постепенно стихая. Ребенок уснул?
— Таис… — выдохнул тихо, чтобы не испугать.
Быстро обернувшись, та тихо ахнула, зажимая рот рукой. Мучительно свела брови, потрясенно вглядываясь в лицо мужчины.
— Костя… что с тобой случилось?! Ты что — болел… болен?
— Тобой… я болен, — потянул он ее за собой в дом.
— Даша, останься тут! — только и успела Таис, когда, очутившись в прохладе первой же комнаты, он закрыл ее рот жадным поцелуем.
И исчезло все вокруг. В нем, впрочем, тоже — только это страшное по своей силе желание, эта немыслимая потребность в ней.
Он не контролировал себя — действия, движения, но неведомым образом женские юбки вдруг оказались подняты. И преграда в виде его одежды так же быстро устранилась будто сама собой.
А дальше будто солнечная вспышка затмила его сознание. Только повторял, удерживая на весу и тесно прижимая тело женщины к стене:
— Прости, прости, прости меня… прости, прости, прости…
Взорвавшись внутри нее немыслимым фейерверком, поник всем телом, все еще удерживая себя и ее от падения.
— Прости…
— За что? — услышал вдруг, — Костя, за что мне тебя простить?
— Низменное это во мне… не смог совладать, не знаю откуда такое, почему? Прости меня, Бога ради! — смог он наконец взглянуть ей в лицо.
Руки Таис отпустили его шею, мягкие ладони прошлись по мокрым щекам.
— Глупый, Боже… глупый! Отпусти ты уже мою ногу… вот так. За что простить? Глупый, довел себя… пойдем, — тянула она его за собой.
— Куда ты меня? — зачем-то слабо сопротивлялся Костя.
— В кровать — куда? Ложись, я сейчас вернусь, — почти с силой опрокинула она его на широкое ложе.
— Не уходи, — подхватился он, — не уходи! Прости меня, это будто не я был, я виноват, так виноват. Прости, Таис! Может, я сделал больно?
— Ты сделал… прекрасно. Глупый. Лежи… я никуда не денусь — обещаю.
— Ты веришь? Я даже не помню толком, — все пытался он оправдаться.
— Вспомним вместе, сейчас… я подойду через минуту.
Стройный темный силуэт на миг перекрыл собою солнечный свет, падающий в дверной проем. Костя еще услышал ее голос, звучащий спокойно и твердо:
— Это мой муж, настоящий мой муж, и Фредерик знает о нем. Займись ребенком, Даша, мне нужно это время. Ты поняла меня?