Доктору Никольскому Ваше слово передала. Он прочёл и кивнул. Это у него — много.
Анна Игнатьевна Вам поклон. Просила Вам напомнить, что готовиться надо к двадцати одновременно.
Двадцать одновременно теперь у нас было дважды.
Не задерживаюсь.
С уважением, Н. Берсенева.
Волков прочёл лист один раз. Потом другой. На второй раз остановился на «дважды».
Двадцать одновременно у них было одно — у нас, у батальона. Дважды — это значит, у них было ещё одно. После наших.
В среду на пункте Берсеневой — двадцать одновременно. Откуда. С двадцать четвёртого. Или с шестнадцатого. Или с тех других, кого Каульбарс к майскому удару не вывел, а которые своё всё равно получили.
Сёмин, Лопатин, Иванов — трое. Прохоров — четвёртый. Карпунин — пятый, если не выживет. Из четырёх неназванных тяжёлых — рабочее, что двое-трое тоже. Это — наша часть в тех двадцати.
У Берсеневой за двое суток — ещё одиннадцать, как минимум, не наших.
Волков положил лист в жестянку под левой ключицей. Это была седьмая позиция в жестянке, считая иконку. Лист её не утолщил: он был сложен надвое.
Сложил руки на столе. Подержал.
Жестянка лежала плотно. Пятая нота — на отдельной полке. Не ответила.
* * *
Между третьим и восьмым мая в исходном под Кудяйцзы было то, что в военных журналах пишется одной строкой — «без перемен» — и что внутри этой строки бывает каждый день длиннее предыдущего.
Свиридов клал проволоку. К пятому мая — четыреста аршин в два ряда, плюс старое; к седьмому — четыреста пятьдесят. На пятницу шестое мая он подписал у Засекина передачу шести кольев, поставленных шестнадцатым полком, из их запаса — на условиях возврата ему завтра двенадцати, что Свиридов и сделал в воскресенье восьмого, без напоминания.
Ржевский получил полевой телефонный провод — двести аршин в пятницу шестого, через Заславского, в пакете, на котором подписи Якубовича снова не было. Заславский расписался от своего имени; формально — допустимо, рабочее — отметимо. Ржевский сразу пустил провод от первой трёхдюймовки на вторую и третью; флажки с субботы седьмого можно было снимать. В работу не снял — оставил флажистов на местах на неделю, «привыкнем работать с двумя путями, на случай, если один обрежет».
Шестов в четверг пятого получил с харбинского склада через Соломатина три новых керосиновых фонаря — его старые, два из четырёх, давали слабый свет. Долгушин с этих фонарей и начал свою новую службу: на ночные обходы Курапова шёл впереди двуколки с фонарём. Глушков рядом, без фонаря. Долгушин на третий вечер сказал Курапову: «Теперь я двоих узнаю по голосу — Шурупова и Глушкова. Третьим скоро буду вас».
Курапов записал в отчёт коротко: «Долгушин в новой должности. По его слову — слышит, не видит. В этом — толк».
Со среды четвёртого мая ходячие лёгкие пошли на Лаоян двумя группами — две в среду и две в четверг. Из четырёх двое к пятнице шестого вернулись в строй; ещё двое остались в Лаояне до десятого.
К утру воскресенья восьмого мая в строю батальона было — Аскинадзе подсчитал в три приёма, потому что оборот отчёта по строю был один в неделю, не каждый день — пятьсот шестьдесят семь нижних чинов и восемнадцать офицеров. Сёмин, Лопатин, Иванов — минус трое. Карпунин — жив; температура с пятницы шестого держится на тридцать семь и пять, рана воспалилась; Никольский держит на втором столе, перевязка дважды в сутки. Из четырёх тяжёлых, прежде шедших в списке без уточнения, один умер в ночь на четверг пятого, второй ещё держится — к десятому станет ясно. Двое — выживут; оба к пятнадцатому могут быть в Харбине.
Вечером в воскресенье восьмого мая, около семи, Огнев подошёл к Волкову, когда тот стоял у выхода из палатки с кружкой кипятка. Чая в кружке снова не было — Огнев берёг свой чай на случай, что нужно будет подавать кому-то ещё.
— Ваше благородие.
— Тихон Савельич.
— Сегодня утром в Харбине Аввакумов отправил мне через знакомого две строчки. Соломатин их сегодня привёз вторым рейсом, и я их получил час назад.
— Что в строчках.
Огнев вынул из внутреннего кармана сложенный вдвое серый листок. На листке — действительно две строчки, химическим карандашом, ниже подписи буквой «А.».
— Аввакумов пишет, ваше благородие, что генерал Кондратенко выехал из Харбина в понедельник второго мая в восемь часов восьмью минутами утра. С собой — небольшой чемодан и корзина с лимонами от хозяев квартиры на Конной. В кармане сюртука — записка с пометкой «личное», по словам кучера, который провожал генерала на вокзал и слышал, как генерал дважды коснулся внутреннего кармана рукой — раз на крыльце, раз у вагона. Записка не Ваша, ваше благородие. Это передаёт Аввакумов. Кондратенко сам ему сказал в пятницу шестого, через горничную: «Если капитан Волков спросит — записка моя. Я её писал три ночи перед отъездом».
— Кому записка.
— Этого Аввакумов не знает, ваше благородие. Кондратенко ему этого не сказал.
Волков взял листок. Прочёл. Сложил. Вернул Огневу.
— Сожгите, Тихон Савельич.
— Слушаюсь.
— Аввакумову передайте через тот же канал — спасибо. Без вопросов.
— Слушаюсь.
Огнев пошёл к углям дальней кухни, бросил листок в красное, дождался, пока тот скрутится и обуглится, и только тогда вернулся.
Волков допил кипяток. Пятая нота под левой ключицей лежала плотно, на отдельной полке. На записку Кондратенко — не отозвалась.
Это было неудивительно. Записка была не сегодняшняя, не личная для Волкова, а та, для которой у Кондратенко были три ночи до отъезда. Адресат у неё в Петербурге, фамилия, которую Кондратенко знает, а Волков — может только догадываться.
«Ваш канал, Дмитрий Алексеевич, открыт. Я пользуюсь им раньше Вас.» Это можно было прочесть между строк. Но это было не так. Кондратенко не пользуется его каналом. Он пользуется своим, который он держал в стороне от Волкова, потому что у Кондратенко этих каналов больше, чем у Волкова, и не все из них надо знать капитану.
Волков отметил это себе. И отпустил.
Времени до Цусимы оставалось шесть суток. Но об этом он сегодня никому, в том числе и себе, лишний раз говорить не стал.
* * *
Десятого мая, во вторник, Волков с Аскинадзе и Огневым выехали в Лаоян.
Повод был — отправка оставшихся четверых тяжёлых санитарным поездом в Харбин. По распорядку этого дела достаточно было послать Курапова с Долгушиным; но Волков ехал сам. Оснований у него было два: первое — не служебное, личное, которое он Аскинадзе не объяснял; второе — служебное, которое он в журнале записал и на которое опёрся вслух: «передаю распоряжение по содержанию санитарной линии лично, потому что распоряжение касается двух пунктов — нашего батальонного и общего перевязочного пункта 3-й армии».
Третьего основания — увидеть Берсеневу — не было ни в журнале, ни вслух. Оно было в кармане шинели в виде сложенного вдвое серого листа от воскресенья восьмого, на котором Волков карандашом записал четыре пункта по согласованию работы Курапова с Никольским на следующие две недели. Этот лист был его повод приехать. Этого было достаточно.
Они выехали в шесть утра. Соломатин в этот вторник шёл в Лаоян своим штатным рейсом и забрал четверых тяжёлых на свою повозку с учётным сопровождением Курапова и Долгушина. Волков ехал верхом, Аскинадзе верхом, Огнев — на двуколке Курапова сбоку, потому что тяжёлым нужны были третьи руки в дороге. Шашку Огнев нёс сам, шашку Волкова — Волков нёс сам.
К десяти часам они были в Лаояне.
Перевязочный пункт 3-й армии под Лаояном на этот вторник стоял так же, как стоял в субботу шестнадцатого апреля и в воскресенье первого мая: две парусиновые палатки с белым крестом, длинный навес между ними, шатёр для тяжёлых на левой стороне, шатёр для лёгких на правой, повозочный двор в глубине, и над всем этим — низкое небо с майской сыростью, в этот раз тёплой.
Анна Игнатьевна встретила их у входа. На ней был тот же серый фартук, что в апреле. Лицо у неё было суше обычного — по выражению Огнева, который её видел раз и потом сказал Курапову, «не от усталости, ваше благородие, а от того, что у неё слишком много не своего на руках сегодня» — и Огнев не ошибался.