— Будет. — Огнев чуть-чуть, на четверть пальца, расправил левый ус и не расправил правого. — А оно было?
— Было, — сказал Волков.
Огнев в стену вокзала не сказал больше ничего. Он повернулся, пошёл вперёд, на полшага впереди капитана, как ходил всю кампанию, и Волков, идя за ним, понял, что три часа в кабинете Якубовича утром, час двадцать в зале совещаний и десять минут наедине с командующим — на сегодняшний день — закончились. Дальше начиналось другое: проверка подполковника, трое суток ожидания, и тот самый воздух перед большой операцией, в котором слова «цена ошибки» начинают обозначать конкретных людей.
У шлагбаума стоял часовой — не Долгушин, незнакомый, из новых. Он крикнул отзыв, козырнул, открыл. За шлагбаумом пахло гречневой кашей с салом — Огнев, видно, велел не закрывать котёл до возвращения. У штабной палатки горел фонарь.
В палатке на столе, под журналом батальона, в тонкой папке без надписи лежал личный лист с пятью строками — той самой пятой строкой, которая днём в Мукдене ни разу Волкову на язык не пришла, и не должна была прийти.
Волков снял шинель, повесил шашку на крюк, пододвинул стульчик. Жестянка под левой ключицей легла ровно. Он выдвинул из-под журнала тонкую папку, развернул лист — развернул в первый раз за день, — и шестая строка пришла сама.
Он взял карандаш и написал её снизу, под пятой:
удобное место. — японцы видят его так же, как и мы.
Карандаш он отложил. Лист сложил, папку положил на место, журнал положил сверху.
Огнев из-за полога сказал:
— Кашу — сейчас?
— Сейчас, Тихон Савельич.
И только теперь, в десятом часу вечера 8 апреля, в палатке батальона в Янтае, Волков почувствовал, что устал. Усталость была не плохая — рабочая. Под левой ключицей тёплый ровный участок прошёл всё ту же ноту, что и пятого, и третьего, и второго — без изменения. Он отметил это и не стал удерживать.
До проверки подполковника — трое суток.
До Цусимы — меньше месяца.
Уменьшать цену.
Каши Огнев положил две полные ложки.
Глава 4
ПРОВЕРКА
Девятого апреля светало в шестом часу.
Волков вышел из палатки за десять минут до того и стоял у тлеющих кухонных углей в дальнем конце лагеря, без шинели, в одной гимнастёрке, сложив руки за спину. Утро было сырое, с тонкой дымкой над лощиной, и дым кухонь стоял в этой дымке белой полосой, не уходя ни вверх, ни в сторону. Артурские привычки помнят утро не по часу. Утро узнаётся по тому, как пахнет ветер: если несёт хлеб — день будет длинный.
Сегодня нёс хлеб.
— Ваше благородие.
Голос Огнева пришёл сзади, вполоборота, и Огнев, не дожидаясь ответа, поставил у его ноги жестяную кружку с кипятком. От кружки шёл пар, поднимался в светлеющий воздух и таял к третьему уровню крыши палатки.
— Чая Семёна не довезли?
— Чая нет, ваше благородие. С прошлой пятницы. По интендантской последняя сорокаведёрная ушла в Лаоян, а оттуда никто не вернулся. Кипятку — сколько угодно.
— Кипятку хватит.
Огнев расправил один ус, другой — нет, и встал в полушаге сзади, как умеет: будто бы здесь, но и отдельно от взгляда командира на лощину.
— Поручик к шести подойдёт, ваше благородие.
— Знаю.
Огнев помолчал, как умел, и ушёл к ефрейторам обоза. Шаг у него был ровный, не торопясь, с привычной экономией усилия. Огнев не торопится никогда. Это — отдельная мерка года, выдержавшая войну.
В лагере уже двинулись. У коновязи раздались голоса — короткое, неразборчивое, ругательное на лошадь по-тамбовски. У учебной полосы кто-то — Волков узнал по торопливому шагу — пробежал к проволочному заходу с молотком в руке. Свиридов начинал свой день рано.
Тонкая дымка поднялась с лощины в полную высоту и обнаружила за собой плац, кухни, перевязочный пункт с белыми крестами и третий — самый дальний — ряд палаток, где жили офицеры. Лагерь был на месте. Лагерь работал.
Волков допил кипяток и вернулся в палатку.
Аскинадзе явился без минуты в шесть.
Он остановился у входа, не входя, и доложился из проёма: «Поручик Аскинадзе, ваше благородие». Лица его в полумраке палатки Волков не разобрал — только аккуратные плечи под шинелью и слабый блеск пуговиц.
— Поручик. Заходите.
Аскинадзе вошёл, расправил шинель на крюке, подошёл к столу и встал. Не сел: ждал.
— Ночь?
— Без замечаний, ваше благородие. Часовой у шлагбаума сменился в четыре. Перед рассветом по западной дороге прошёл казачий разъезд — четверо, с подъесаулом во главе, не из наших. Подъесаул отдал честь часовому и пошёл дальше, на Вафангоу. Часовой записал, как полагается.
— На Вафангоу.
— Так точно. Через линию батальона, в обход.
Волков отметил про себя, как Аскинадзе отметил это «в обход» — без ударения, но и без пропуска.
— Что про учебный режим?
— До десятого без изменений, ваше благородие. По вашему указанию.
— До десятого без изменений. Десятого вечером — общее построение. Распоряжения о построении я отдам сам.
— Слушаюсь.
— И ещё: по сегодняшнему дню. К шести тридцати — Калачёв с журналом. К семи — поручик Ржевский с заявкой на провод. К восьми — фельдшер Курапов со списком второй поставки. К девяти — старший унтер Свиридов на учебной полосе.
— Записываю, ваше благородие.
Аскинадзе вынул из бокового кармана записную книжку с серым корешком — тоненькую, не штабную — и в полутьме палатки занёс туда несколько строк короткими, прямыми движениями. Перо у него было привязано к корешку шнурком.
— И последнее, поручик. Если в течение дня в лагере появятся посторонние офицеры — штабные, разведотдел, кто угодно — встречайте их вы. Не я. Вопросы — по существу, ответы — по существу. Без подробностей, не запрошенных. Если потребуется моё присутствие — пришлёте Огнева.
Аскинадзе на секунду поднял глаза:
— Есть основания ожидать?
— Есть основания не удивляться.
— Слушаюсь, ваше благородие.
Он коротко поклонился — не кивок, отметил Волков про себя; манера у Аскинадзе всегда была чуть более штабной, чем у его сверстников по батальону, — и вышел.
Волков остался у стола. Лампу он не зажёг: входной свет понемногу прибавлялся через входной полог. На углу стола лежал журнал батальона, подле него — тонкая папка без надписи, под журналом. В папке был лист с шестью строками; лист никуда не делся со вчерашнего вечера.
Шестой строки он сегодня ещё не читал. Прочтёт позже.
Калачёв вошёл к шести тридцати. Шинель на нём была по уставу, без замечаний, но фуражка слегка набекрень — не от лихости, а от того, что Калачёв пришёл прямо со строевого осмотра рот, не успев себя проверить в зеркало. Под мышкой у него был журнал батальона — настоящий, рабочий, не тот, что на углу стола Волкова.
— Ваше благородие. По строю — без замечаний. Шесть рот в строю, пулемётная команда в строю, артиллерийское придание на позициях. На перевязочном — одиннадцать, как вчера. Температурящих — двое, на двое меньше, чем в субботу. Сапоги второй поставки — двенадцать пар по списку, замены пока нет.
— Двое температурящих — кто.
— Ефрейтор Гладких, второй роты; рядовой Минаев, третьей.
— Курапов сегодня доложит отдельно.
— Доложит, ваше благородие.
— Замечания по ночному наряду?
— По строю будет исполнено, ваше благородие.
Это была формула, которой Калачёв ставил точку в любом разговоре, выходившем за пределы нынешней секунды. Волков знал её ещё с Артура, по Бочарову, и Бочаров получил её ещё от своего командира, и так далее, до какой-то батареи в шестидесятые годы, может быть, ещё крымской. По строю будет исполнено. По строю — это значит, что всё, чего не уловил сейчас, я узнаю по строю, и тогда исправим. Удобная формула. Честная.
— До десятого работаем по обычному распорядку. Десятого вечером — общее построение. Распоряжение на построение — завтра утром.
— Слушаюсь.
— Журнал.
Волков взял журнал, перелистнул две страницы назад и посмотрел отметки. Калачёв вёл записи теми же короткими прямыми штрихами, какими делал всё остальное: дата, рота, выход, возврат, замечание, подпись. Без украшений. Без пропусков. Журнал у Калачёва был один из самых чистых, какие Волков держал в руках за пятнадцать лет своей и не своей службы.