Дальше всё пошло по накатанной.
Гости ничуть не смущались, тосты следовали один за другим, каждые полторы минуты. За встречу. За князя Владимира. За князя Петра. За воеводу Сергея. За дружбу. За победу над печенегами. За погибших. За живых. Кружки взлетали, звенели, опрокидывались. Кто-то из воевод Мстислава, рослый бородач с золотой гривной на шее, попытался перепить Вадима — и уже через полчаса клевал носом в тарелку. Доброга, пил степенно, но часто, и к середине застолья его глаза увлажнились, а речь стала тягучей.
В отличие от обеда с Владимиром, который сначала обсудил всё, что его интересовало, и только потом позволил себе расслабиться, Мстислав сдерживать себя не стал. Он пил наравне со всеми, а то и больше. Поднимал кружку, не дожидаясь очереди, сам провозглашал тосты — то за свою Тмутаракань, то за каменную крепость, то просто за хороших людей. И Сергей, глядя на него, вдруг подумал, что там, в Тмутаракани, в полумраке гридницы, Мстислав показался ему старше. Сейчас, при нормальном дневном свете, было видно: ему едва за тридцать. Молодое, гладкое лицо, только вокруг глаз — тонкие морщинки, да в бороде пробивается ранняя седина.
Так бы все и напились, но положение спас Магомед. Он сидел на дальнем конце стола, мало пил и много ел — налегал на мясо, заедал хлебом, ни на кого не глядя. А как насытился, отодвинул тарелку, по местному обычаю вытер руки о край скатерти и взялся за гитару, что висела на стене, провёл ладонью по струнам.
Зал мгновенно стих.
Музыкантов вои уважали. А таких, как Магомед — огромных, похожих на медведя, с руками-кувалдами, — уважали вдвойне. Потому что если такой берётся за гитару, значит, это не просто песня. Это что-то важное.
Он тронул струны ещё раз — глубже, увереннее, — и зал наполнился низким, гудящим звуком. Гитары здесь не знали, и ни один инструмент в этом мире не звучал так как этот инструмент. Древесина резонировала, отдаваясь в груди, и дружинники замерли, положив ладони на стол.
Магомед запел. Он пел на языке, который дружинники понимали лишь отчасти — их собственная речь звучала иначе, многие слова были чужими, непривычными. Но хриплый надрыв, ритм, бивший в грудь, делали эти слова понятными без перевода. Голос у него был грубый, хриплый, густой. Он не пел — он проживал каждое слово, и слова эти рвались наружу, как крик раненого зверя или как боевой клич перед сшибкой. Дружинники, особенно те, что постарше, сразу почуяли в этом знакомую интонацию — так кричат в бою, так разговаривают со смертью.
Первой была «Охота на волков».
Ритм гитары имитировал скачку, и воины невольно начали отбивать такт ладонями по столу, по рукоятям ножей. Отдельные слова — «флажки», «двустволки» — были непонятны, но о сути догадывались по тону: речь шла о том, что знакомо каждому, — об окружении, о безысходности, о ярости. Когда Магомед выдохнул последнее «Я из повиновения вышел!» — зал взорвался одобрительным рёвом. Кружки взлетели, кто-то вскочил, кто-то хлопнул соседа по плечу. Эту песню поняли сразу. Это была их песня.
Потом наступила тишина.
Магомед опустил голову, помолчал, и при первых аккордах «Песни о друге» пожилые гридни начали переглядываться. Слова здесь были простыми, почти все понятными, но дело было не в словах — в том, как они ложились на душу. К концу песни многие молча поднимали кружки, не чокаясь — поминая тех, кто не вернулся из боя. Кто-то смахнул слезу, совершенно не стесняясь. Мстислав, сидевший во главе стола, уже не смотрел по сторонам. Он смотрел только на Магомеда.
А тот уже перебирал струны, и новый ритм — тревожный, сбивчивый, как пульс загнанной лошади, — заполнил зал. «Кони привередливые». Метафора коней, которые не слушаются и несут седока к краю, была понята буквально и мистически одновременно. Дружинники, для которых конь — и друг, и транспорт, и последний товарищ, услышали в этой песне судьбу. «Вдоль обрыва, по-над пропастью» — это про их жизнь. Когда голос дошёл до «Я когда-нибудь всё же успею допеть», даже самые суровые почувствовали холодок вдоль спины, словно это было адресованное им лично пророчество.
Магомед отложил гитару на секунду, отпил воды из кружки, вытер лоб. В зале не проронили ни звука. Ждали.
Следующая песня была тихой. «Купола российские». Он запел её почти шёпотом, и голос его, густой и низкий, дрожал, как пламя свечи на сквозняке. «Купола в России кроют чистым золотом — чтобы чаще Господь замечал». Слово «Россия» было незнакомым, и Мстислав, прищурившись, бросил короткий вопрос генералу — тот склонился к уху князя и что-то тихо объяснил. Князь замер. Он сам строил церкви, сам молился, но эта строчка была не про казённую веру — про глубинную, почти языческую надежду, что Небо всё видит. «Душу, сбитую утратами да тратами» — вот это было про него. Он сидел, не шевелясь, глядя в стол, и только пальцы его, лежавшие на скатерти, медленно сжимались в кулак.
Потом Магомед встряхнулся, расправил плечи и ударил по струнам резко, зло. «Я не люблю». Это был уже не шёпот — манифест. «Я не люблю, когда мне лезут в душу, тем более — когда в неё плюют». Мстислав поднял голову. Он, всю жизнь боровшийся за власть, травивший и предававший, предаваемый сам, понял это мгновенно, хоть слова и звучали по-чужому. «Я не люблю насилья и бессилья» — он, воин и государь, кивнул. После финального аккорда князь медленно поднялся, поднял кружку и произнёс одно слово:
— Правда.
Это было высшей похвалой. Зал выдохнул, загудел, но Магомед ещё не закончил. Он оглядел зал, задержал взгляд на Мстиславе и запел. Голос его взлетел, как боевой стяг над дружиной: «Здесь вам не равнина, здесь климат иной…» Воины зашевелились, выпрямились. Это была уже не песня — приказ. Гимн тех, кто идёт до конца. Когда отзвучал последний аккорд, Магомед опустил гитару на колени и замолчал.
Тишина стояла такая, что было слышно, как ветер гудит за стенами. Потом Мстислав снова поднялся. Он обошёл стол, подошёл к Магомеду и положил руку ему на плечо.
— Ты не просто воин, — сказал он негромко. — Ты — скальд. Слова твои порой непонятны, но правда, что стоит за ними, ясна каждому. Береги свой голос. И береги эти песни. Они стоят целого войска.
Магомед молча кивнул. Пир закончился. Началось что-то другое.
Глава 18
Великий воин
После концерта гости протрезвели. Песни Магомеда вытрясли из них хмель, и теперь за столом снова звучали трезвые голоса. Начался тот разговор, ради которого они и прибыли.
Мстислав поднял бокал с вином — на этот раз не кружку, а именно бокал, хрустальный, с тонкой ножкой, — и заговорил.
— Я подниму этот кубок за моего батюшку, великого князя Владимира. Да продлят боги его годы.
Все выпили. Мстислав поставил бокал и продолжил, уже без тоста, по-деловому:
— Батюшка думает о походе на Корсунь. Давно думает. И был бы рад видеть в своём войске вашу дружину. Флотом ли, конными, пешими — любыми. Грохочущее оружие, о котором столько говорят, помогло бы взятию крепости одним своим присутствием. Ромеи боятся его. Мы это знаем.
Генерал выслушал, не перебивая, покивал, потом поднялся и жестом пригласил князя к выходу.
— Прогуляемся, князь. Воздухом подышим. Есть разговор.
Они вышли. Сергей знал, зачем. Максимов не хотел при посторонних распространяться о пленении Зои и протоспафария.
Отсутствовали они долго. За столом успели выпить ещё по нескольку раз, и Сергей заметил, как градус снова пополз вверх. Сначала осторожно, потом всё смелее. К тому моменту, когда генерал и Мстислав вернулись, застолье опять гудело. Но сам князь выглядел иначе. Хмель, и так слетевший после песен Высоцкого, сошёл окончательно. Он был трезв, собран и весьма озабочен. Видимо, новость о двух пленниках императорской крови произвела впечатление.
Сергей, воспользовавшись паузой, вышел на воздух — размять ноги, глотнуть свежего ветра. У гостевого дома, под открытым небом, были накрыты столы для тех дружинников, что остались снаружи. Эксклюзивов им не выставили, но в спиртном не ограничивали. Итог получился закономерным: гости были пьяны в дым, как и дружинники Бабки, те, что были не на дежурстве и с удовольствием составили людям Мстислава компанию.