Это было неизбежно, я не оставил ей выбора, и все же мысль отправиться в свободное плавание вызывала опустошение, словно смерть близкого человека.
– Обнимемся? – спросил я, когда мы пару минут помолчали, не зная, что сказать друг другу.
– С радостью.
Впервые со смерти Патрика я услышал, как у нее дрогнул голос. Я пересел поближе, и какое-то время мы сидели в обнимку, слушая рокот заходящих на посадку самолетов, а расставшись, улыбнулись друг другу, как старые друзья.
– Ты ходячий кошмар, – сказала она.
– Твой кошмар. Был, по крайней мере.
– Ты всегда будешь моим кошмаром, – сказала она.
Вскоре она ушла.
Вслед за шумихой несколько бывших студентов Консерватории выступили со своими историями о Джонатане Дорсе. Кое-кто встал на его защиту, но таких было меньшинство. Несмотря на то что он больше не работал в Консерватории, скандал подарил университету предлог завершить долгую бюрократическую пытку жестокой казнью и закрыть училище насовсем.
Один парень, бросивший учебу четырьмя годами ранее, рассказал, что после работы с Джонатаном пристрастился к селфхарму. Его семья, при деньгах и с хорошими юристами, подняла столько шума, что в отношении Джонатана и училища начали уголовное расследование. Свидетелями выступили четырнадцать человек. Райи и Линдси среди них не было; зато по иронии судьбы был Артур. Я видел его в рекламе, где он выныривает из ванны с кофейными зернами, так что не думаю, что от его показаний было много пользы.
Через несколько лет дело заглохло, но к тому времени Джонатану был нанесен непоправимый ущерб. Репутация, труд его жизни и все убеждения оказались растоптаны; любому, кто его знал, было очевидно, что такое наказание для него куда хуже тюрьмы.
Я переехал в прибрежный городок у мыса Дандженесс. Незадолго до того я спонтанно посетил эти края. Местные пейзажи, пустынные, как площадка после съемок, напоминали то ли Луну, то ли Дикий Запад. Я наткнулся на старый вагон поезда, переоборудованный под жилье, и в тот же день предложил владельцу его выкупить. Без карьеры ничто больше не держало меня ни в Лондоне, ни в Лос-Анджелесе – да вообще где угодно.
На самом деле поездка была не спонтанной. Изначально я ехал в расположенный неподалеку Хит. Отказавшись от «Оскара», я с чего-то убедил себя, что Нина со мной свяжется – возможно, не сразу, но я надеялся, что вскрывшаяся правда нас сблизит. Спустя несколько месяцев молчания, на протяжении которых я убеждал себя, что все вот-вот изменится, я арендовал автомобиль и поехал к ней сам. Просидел в укрытии от ветра четыре часа, дожидаясь «Хитских русалок». Наконец они собрались на пляже, и, глядя, как они с радостными визгами окунаются в ледяную воду, я вспомнил, какими мы все были в начале учебы: счастливая ватага, объединенная общей целью – стать великими актерами. Я вернулся в машину и двадцать минут ехал вдоль побережья, пока не оказался там, где живу теперь.
Первые несколько месяцев я надеялся, что мы встретимся случайно, прогуливаясь по берегу, но находиться среди людей, когда весь мир знал, что я сделал, было невыносимо. Я никогда не ездил в город, не ходил в кафе и не сидел в местных пабах, так что никакой встречи не случилось. Мне не хотелось снова нарушать течение ее жизни; постепенно я научился довольствоваться тем, что она рядом. Я много плавал в море, гулял, читал все, что попадало под руку, за исключением пьес, – короче говоря, жил своей маленькой жизнью; без лжи, с которой мне приходилось существовать раньше, в голове стало спокойнее.
Однажды позвонила Ванесса и сказала, что Джонатану осталось недолго. Закончив разговор, я без отлагательств отправился на станцию и спустя пару часов стоял на пороге его квартиры.
– Вы Адам? – уточнила патронажная медсестра, открывшая мне дверь.
– Он знал, что я приеду?
– Нет-нет. – Она засмеялась. Это была рослая женщина лет пятидесяти с небольшим; широкая искренняя улыбка, хоть сейчас в резюме. – Я вас в кино видела. Заходите.
Прелыми листьями в квартире больше не пахло, от запаха сигаретного дыма остался только намек.
– Он немного сонный, – сказала медсестра, кивая на кухню.
Я прошел туда и увидел, что ни кастрюль со сковородками, ни комнатных растений, которые мне запомнились, больше нет. Диван, на котором я когда-то спал, теперь был развернут в сторону его любимого сада, порядком запущенного.
Я подошел к дивану, и от вида Джонатана, который полулежал, опираясь на подушки и смотрел в небо, у меня перехватило дыхание. Он весь высох, кожа обтянула кости, глаза сузились до пары оливковых косточек, вдавленных в череп. Но когда он повернул голову и посмотрел на меня, я увидел знакомый взгляд, все так же способный превратить в камень. Джонатан с усилием поднял руку, приглашая сесть. Я придвинул к дивану банкетку, сел. Машинально взял его за руку. Его пальцы напоминали хворост. Я хотел ненавидеть его, но почему-то не получалось.
– Адам, – сказал он; его голос, прежде гулкий, словно колокол, превратился в сиплый шепот. – Я…
Он закашлялся, пошамкал сухими губами.
Оглядевшись, я заметил детский поильник с водой и поднес к его губам.
Джонатан отпил и кивнул, чтобы я убрал поильник.
– Ты всегда был хорош. – Он повернулся, хрипло вздохнул. – Но в тот день, на прослушиваниях, когда ты говорил о матери… Я увидел, что ты не хочешь быть счастливым. Ты считал, что не заслуживаешь счастья. То же самое Инграм говорил обо мне. Он всегда говорил, что потому меня и выбрал. – Он закашлялся, смежил веки. – Ты должен был стать великим, Адам. Так было суждено. Что будет с тобой, что будет со мной – все это не имело значения.
– И с Патриком?
– Да, – сказал он, на этот раз громче. – Да.
Его рука обвисла. Холодная, безжизненная рука.
– Ты должен был стать великим.
– Неужели?
Не открывая глаз, он медленно пожал плечами, и я засмеялся. Его грудь тяжело вздымалась и опускалась с каждым вздохом, верхние ребра дыбились, как когда-то сложенные домиком пальцы.
– Тебя будут помнить, – прошептал он.
– Нет, не будут.
Он приоткрыл один глаз, повернул голову, чтобы лучше слышать.
– Никто из тех, чье мнение имеет значение, не будет нас помнить.
На его челюстях, обтянутых бумажной кожей, заиграли желваки.
– После смерти я стану горсткой памятных постов, которые проживут в интернете сутки. Лет через пятьдесят от меня останется два, от силы три фильма, которые смотрят студенты в институтах кинематографии, начинающие актеры и синефилы, которые на первом свидании читают своей паре лекции о кино.
Он попытался отнять руку, но я держал крепко.
– А от вас и того не останется. Вы убили Консерваторию, обесценили труд Инграма, и теперь, даже если какой актер и будет пользоваться вашим методом, он ни за что не рискнет в этом признаться.
Он перестал вырывать руку, и я бережно сложил его ладони на груди. Дыхание было неровным, воздух вырывался со свистом. На пороге кухни тут же нарисовалась медсестра и выразительно кивнула на дверь, намекая, что мне пора. В глазах Джонатана читался такой ужас, что мне захотелось его обнять, но я сдержался.
– А последний акт, – продолжил я, – конец всей этой странной, сложной пьесы – второе детство, полузабытье: без глаз, без чувств, без вкуса… – Я склонился к нему, так что из-за спинки дивана могло показаться, что я целую его в лоб, и прошептал в самое ухо: – Без всего[558].
Три месяца спустя состоялась гражданская панихида. Несс поехала со мной.
– Отпустить тебя одного было бы преступной халатностью, – заявила она, когда я сказал, что меня не нужно сопровождать.
Мероприятие состоялось в Церкви – к тому времени какой-то турецкий филантроп выкупил здание и превратил в художественную галерею. Зал № 1 преобразился до неузнаваемости. Стены и колонны перекрасили в белый, сцену демонтировали, балкон тоже. На их месте был сплошной белый холст. Мы сели в заднем ряду. Гроба не было. Согласно последней воле Джонатана, его кремировали на следующий день после смерти.