— Проход — три. Чистые.
— Спасибо. Пойдёте со второй. Не первой.
— Слушаюсь.
— Вы ранены.
Свиридов опустил глаза на свою левую руку; на левой у него по локтю была кровь, не своя, но и не вся не своя.
— Сейчас перевяжу.
— Курапов.
Курапов вышел из-за телеги, у которой стоял в сухом, чтобы был сухим, когда понадобится; перевязал Свиридову руку быстро, не глядя в лицо, потому что в лицо смотреть было лишним. Курапов молча показал Волкову три пальца.
Это означало — у них трое, не считая двоих от Свиридова. Трое в первые двадцать минут; всех — пятеро. Раненых среди трёх не было, или Курапов сказал бы не три пальца, а другое; значит, трое и двое — пятеро убитых на пятьсот шагов и двести аршин проволоки.
Волков отметил пятёрку про себя и не отметил вслух.
— Огнев. Аскинадзе.
— Здесь, ваше благородие.
— Здесь, ваше благородие.
— Вторая рота — в проход правый. Перегуд впереди. Третья — в проход средний. Шестов — Перегуду в подножие минус два, по три. Виттенберг с четвёртой — на двадцать четвёртом. Ткачёв — резерв, ждать. Дебогорий — на левое плечо, гранатомёты — со мной на отметке. Воронин — за нами, пулемёты — на гребне, не ниже, как займём. Курапов — сейчас же повозки в подножие. Глушков, Прохоров — вперёд, к перевязочной, сразу как пошёл первый раненый.
Все четверо ответили «так точно» одно за другим.
Волков обвёл колонну взглядом.
— С Богом.
Вторая рота двинулась первой.
С шести десяти до семи двадцати — ровно час и десять минут — батальон работал на отметке 18,7.
Позже он не найдёт для этого часа одного слова. В записку впишет его сухо: «работа батальона на отметке 18,7 первого мая 1905 года ст. ст.»
Час этот разбивался на три неровных куска.
Первый кусок — двадцать минут, от шести десяти до шести тридцати. Вторая и третья рота прошли через проходы, прижались к подножию; Шестов перевёл огонь на минус два, бил по подножию справа от прохода, прикрывая. Перегуд провёл вторую роту тройками — старший, второй, подносчик — точно так, как делали на полосе все десять дней подряд; и в этом не было ничего необычного, кроме того, что десять дней назад у Перегуда никто из его солдат не падал, а сейчас падали; и солдаты падали так, как Перегуд не учил, потому что научить падать невозможно. Двое из второй роты остались у проволоки в проходе, потому что свежий ряд оказался не до конца перерезан — не Свиридова вина, проволока шла под наклоном, и одна нить хлестнула обратно; в эту нить попался рядовой Минаев, тот самый, у которого жар спал двенадцатого числа. Минаев бился в проволоке три секунды, его выручил подносчик, имени которого Волков не знал и сейчас, и теперь, кажется, никогда не узнает, потому что подносчик через секунду после того, как выпутал Минаева, сел на землю, как садятся в полную тишину, и больше не встал.
Второй кусок — тридцать минут, от шести тридцати до семи. Японцы поняли, что русские пробились через проволоку, и ответили со всех точек: с гребня — ружейным огнём, с фланга справа — двумя горными орудиями (в том самом сокращённом объёме, какой положен у японцев на таких позициях), и из кумирни внизу, у подножия — пулемёт, который они до этой минуты не показывали. Пулемёт оказался плохой — забивался каждые тридцать выстрелов; но он успел положить шесть человек из третьей роты до того, как Воронин с двумя «Максимами» перевалил через гребень и взял кумирню в перекрёстный огонь сверху.
Пулемёт у японцев замолчал в шесть пятьдесят. Воронин дал по нему ещё двадцать выстрелов — на всякий случай, не для того, чтобы убить ещё, а чтобы японцы там не вернулись к нему через пять минут. После этих двадцати выстрелов в кумирне больше не двигалось.
Третий кусок — двадцать минут, от семи до семи двадцати. На гребне сопки японцы поднялись из окопов в контратаку — ту самую, какую японцы поднимали в Артуре всю осень и какую Волков знал по нескольким десяткам ночей и нескольким дюжинам утр. Это была короткая контратака: японцев было немного, и шли они без расчёта, потому что с двадцать четвёртого стрелкового полка с правого подножия в этот момент вышла во второй раз цепь, и японцы оказались между двумя огнями. Их было десятка три. Тройки шестой роты Дебогория, занявшие гребень минутой раньше, встретили их на штыках; гранатомёты не пригодились — Дебогорий держал их в стороне, потому что в ближнем у штыкового боя гранаты на чужого падают так же, как на своего. К семи двадцати на гребне отметки 18,7 не осталось ни одного живого японца, который мог бы вести огонь.
Высоту 18,7 батальон взял. Локально.
Стало светать вконец.
Прохорова Волков увидел в семь двадцать пять.
На скате, между средним и правым проходом, лежал на спине человек — высокий, нескладный, в шинели на все пуговицы, без фуражки. Левая нога его была ровная, правая согнута в колене не по-человечески; правое бедро было перебито выше колена, и Волков увидел это раньше, чем понял, что лежит — Прохоров.
Прохоров был жив. Глаза смотрели прямо, в небо. Дышал часто, неглубоко.
— Курапов, — сказал Волков без голоса.
Курапов был уже близко — через двадцать шагов, с холщовой сумкой через плечо, в правой — жгут, в левой — фляжка с йодом. Он опустился на колено. Рассмотрел бедро, не убирая шинели. Резанул шинель ножом по шву, открыл рану.
— Шрапнель, — сказал Курапов. — Кость дроблена. Артерию держит. Жгут наложу сейчас, через час — переломится.
— Сколько до повозки?
— Триста шагов. До перевязочной — две версты. До Берсеневой — двенадцать. Если повезёт.
Курапов наложил жгут — выше места перелома, над самим бедром, у паха, как кладут жгут при таких ранах, чтобы кровь ушла из верхней артерии. Прохоров чуть дёрнул головой, не в крик; сказал тихо, не Курапову:
— Ваше благородие.
— Прохоров.
— Я пошёл за ним. Который без подносчика остался. Я думал — донесу.
— До кого донёс?
— До повозки не успел.
— Ничего. Глушков донесёт.
Глушков был рядом — стоял на коленях с другой стороны от Прохорова, держал носилки, опустив их на землю. Глушков перевёл глаза сначала на Прохорова, потом на Волкова; и Волков сказал ему:
— Глушков. Вы понесёте. С Шуруповым из третьей. Бережно.
— Так точно, ваше благородие.
Они подняли Прохорова на носилки.
Прохоров посмотрел на свои сапоги — те самые, новые, второй поставки, которые Берсенева через Соломатина прислала Курапову в подарок «для ваших новых имён»; одну из тех восемнадцати пар Курапов отдал Прохорову четырнадцатого числа, потому что Прохорову с медицинским разрядом полагалась пара, и потому что Курапов считал, что, если носить будут чужие сапоги, носить будут хуже.
— Сапоги, — сказал Прохоров.
— Что — сапоги? — сказал Волков.
— Не сошли. Я думал — сойдут, у меня раньше сходили на третьем месяце. А эти не сошли.
— Хорошие сапоги, Прохоров.
— Хорошие, ваше благородие.
Глушков и Шурупов подняли носилки и пошли вниз — медленно, бережно, как Волков сказал. Прохоров закрыл глаза.
Тогда — в эту самую секунду, между седьмым шагом Глушкова и восьмым, когда Прохорова уже не было на земле, а на носилках, и носилки шли вниз, а не вверх, — под левой ключицей у Волкова поднялась нота, какой он не знал.
Эта нота была не такая, как первые четыре.
Первая на плацу третьего апреля была тёплая и широкая, как от хорошо поставленного станка. Вторая на плацу десятого — плотная, рабочая, прямая. Третья от десятого до пятнадцатого — ровная, держалась на батальоне, никуда не уходила. Четвёртая в шатре Берсеневой шестнадцатого — тонкая, тёплая, уходила глубже под рубашку, к плечу.
Эта пятая была холодная.
Не неприятно холодная — а холодная так, как холодны зимой тонкие предметы, которые не должны быть тёплыми и не были. Она поднялась под левой ключицей и легла там — не прошла, не растворилась, не отзвучала; легла, как ложится на полку предмет, который положили в первый раз. Волков отметил её. Не удержал. Не успел не отметить — она сама себя отметила.