— Это не плохо, — сказал он, когда тройки выстроились снова в полукруг. — Это первый раз. Я сейчас покажу, что было неправильно — не потому, что я придираюсь, а потому, что в бою каждый из этих неправильных шагов стоит человеку левой стороны лица.
Он показал. Четыре конкретных ошибки — без обобщений, без «вот видите».
На второй попытке артурский старший выждал команду. На третьей — подносчик Долгушин на перебежке упал не сразу за вторым, а ровно на пять шагов в сторону и сзади, как должно. И когда он упал, на лице у него было то выражение «учусь, и кажется, выходит», которое Волков знал ещё по своим солдатам в Чечне в девяносто пятом и которое не имеет ни эпохи, ни страны.
После третьей попытки Зябликов сам, не дожидаясь команды, перестроил две тройки и пустил их на четвёртую. Волков не вмешался.
К девяти первая рота отработала тройку дважды. Калачёв стоял у дальнего бруствера, опираясь на саблю не рукояткой, а ножнами. На лице его ничего не отразилось ни в первой попытке, ни в третьей. После четвёртой — Калачёв сделал короткое движение бородой, означавшее «понятно».
* * *
К одиннадцати Волков пошёл на батарею.
Артпозиция Ржевского на третий день была не вполне готова. Орудийные дворики были вырыты ровно на три из четырёх: четвёртый только размечен; передки стояли в ряд за коновязью; погреба — в стадии начатого котлована. Но позиция была расположена — и здесь Ржевский был прав абсолютно — на обратном скате.
Ржевский ждал у первого дворика. В руке — сложенный вчетверо лист с рукописными расчётами. Левая рука, после январской раны держащая лучше правой, держала именно его.
— Дмитрий Алексеевич.
— Фёдор Семёнович. Покажете.
Ржевский показал. Он не водил рукой по горизонту, как делал бы артиллерист театральный; он подвёл Волкова к самому дворику первого орудия и присел на корточки. Волков присел рядом.
— Вот линия гребня, — карандаш Ржевского лёг ровно на сложенный лист. — Вот мы, тут, на обратном скате. Японца отсюда не видим. Япония отсюда нас не видит. И это — главная штука. Стрелять, не видя цели, — это не шутка из устава, это работа. Наблюдательный пункт у меня вынесен вперёд на двести шагов, на гребень, в землянку с двумя амбразурами и крышей вершка четыре, не больше. С гребня в трубу видим всё.
— Связь?
Ржевский потёр переносицу. Это движение, которое Волков знал ещё по Артуру, означало «теперь о неприятном».
— Связь, Дмитрий Алексеевич, — сказал он, — это и есть половина твоего «закрытого». Без связи мне с этой батареей цена — рота с винтовками. Связь у меня сейчас — флажки в две стороны и провод полевого телефона, всего двести аршин. Двести. От гребня до первого дворика — едва-едва хватает; на четвёртое орудие провода нет совсем; а в дождь флажков на гребне не разглядишь.
— Сколько надо.
— Чтобы по-настоящему — пятьсот. Чтобы по-моему стыдно — триста пятьдесят.
— Триста пятьдесят будет.
Ржевский глянул на него — без улыбки.
— Дмитрий Алексеевич. Триста пятьдесят аршин полевого телефонного провода в апреле пятого года в Маньчжурии — это или у Якубовича из-под локтя, или у интендантов через очень ловкую руку. У меня такой руки нет.
— У меня — рука Огнева, — ровно сказал Волков, — и расходный лист. И ещё — приказ по батальону, который я подпишу к среде. В этом приказе будет ясно сказано, что батарея идёт в учебный режим стрельбы с закрытых позиций. Без этого пункта в приказе провод тебе никто не даст. С этим пунктом — даст не быстро, но даст.
Ржевский молчал две полные секунды.
— Половина того, что ты делаешь, в уставе не значится, — наконец сказал он негромко. — Ты понимаешь, что Якубович, как только увидит этот приказ, потребует к нему второй приказ — пояснительную записку, и третий — заявку с расходом по интендантству, и четвёртый — обоснование по тактической надобности.
— Понимаю.
— Ну хорошо. — Ржевский потёр переносицу второй раз. — Тогда подготовь бумагу. Я тебе на ней половину сделаю. Половину расчётной части. Тактическое обоснование — твоё, потому что артиллерист не имеет права в рапорте писать слова «штурмовая тактика» и не должен. Снабженческое обоснование — мы с тобой поделим: я дам потребные нормы, ты — основание. И тогда я работаю.
Волков ничего не ответил вслух. Он отложил это как пятую строку под четырьмя.
* * *
После полудня в штабную палатку зашёл Курапов.
Курапов был фельдшер старого выпуска: лет сорока пяти, ростом ниже среднего, с короткой жёлтой бородой и руками настолько мытыми, что казались светлее лица. Полевая сумка через плечо — кожаная, по виду шитая на заказ; в сумке он держал не чудотворные средства, а ровный список и две тетради.
— Ваше высокоблагородие. Курапов, фельдшер батальона. Прошу разрешить — отчёт по санитарной части.
— Прошу, фельдшер.
Курапов сел не на табурет, а на угол скамьи — ровно так, как сидят люди, которые предпочитают записывать стоя, но если начальство сажает — садятся, чтобы не уронить тетрадь.
— На сегодня в батальоне состоит шестьсот двенадцать нижних чинов и восемнадцать офицеров. Из них в строю — пятьсот девяносто четыре нижних чина и восемнадцать офицеров. Не в строю — восемнадцать нижних чинов: одиннадцать в перевязочном пункте при батальоне, четверо отправлены в Лаоянский полевой госпиталь третьего дня, ещё трое отправлены сегодня утром. Температурящих трое — лёгкая весенняя простуда, в лазарет не отправлены, оставлены при пункте.
— На какой срок отправленные в Лаоян?
— Один — окончательно: ампутация в декабре, дальнейшее — на восстановительную команду. Двое — на две недели по бронхитам. Один — по внутреннему, неясно ещё, я в отчёте указал.
— Перевязочные материалы.
Курапов глянул в тетрадь.
— На две недели — норма. Йод — норма. Вата — на десять дней. Спирт ректификованный — на восемь дней; интендант тянет с сорокаведёрной бочкой третью неделю, мне в Артуре было хуже, ваше благородие, но я не стану равнять.
— Пишите заявку. К вечеру я подпишу.
— Так точно.
— Курапов. — Волков положил карандаш ровно. — Мне нужно от вас одно. Я ввожу учебный режим с разреженным боевым порядком и с проволочной полосой. На полосе будут резаные руки. На брустверах будут вывихи. В стрельбе с закрытых позиций будут глухие ушные. Я не хочу, чтобы это прятали. Я хочу, чтобы это шло в отчёт точно так же, как в боевой день. Каждый случай — со временем, с фамилией, с тем, как был получен. И раз в три дня — мне на стол, в журнал санитарный.
Курапов чуть приподнял жёлтую бороду.
— Так точно, ваше благородие.
— У меня всё.
— У меня — нет, — сказал Курапов ровно. — У меня — фельдшерское. Разрешите.
— Прошу.
— Если у вас в учебном режиме будут перебежки и проволока, — фельдшер сказал это так же сухо, как «температурящих трое», — то к концу первой недели у вас на пункте будут двое-трое потёртых до крови ног. Не от занятий — от обуви. У нас в пополнении сапоги двух поставок: одной — добротной, второй — той, что носят неделю и пробивает. Я вам в журнале это запишу. Но если вы моё слово хотите услышать, не учу́ческое: не перебежки переменяйте — обувь смотрите. Я могу с фельдфебелем Калачёвым проверить сапоги по ротам в среду к вечеру.
Волков понял, что у Курапова между человеком и лицом — ровный фельдшерский профессионализм, и что этот профессионализм здесь — оружие сильнее йода.
— Проверьте, фельдшер. С Калачёвым — проверьте. Список потёртых обувью — отдельно от санитарного. Я этому списку дам ход.
— В отчёте укажу, ваше благородие.
* * *
За два следующих дня учебный режим перестал быть объявлением и стал работой.
Тройки первой роты Зябликов отрабатывал к девяти; затем шла третья, которую на учебной полосе вёл Перегуд. В обед — пулемётная команда поручика Воронина, который, к удивлению Аскинадзе, успел укомплектовать два «Максима» из неполного боекомплекта за счёт трофейного запаса. Запас Огнев привёз по старой артурской интендантской линии — через Аввакумова и Семёна в Харбине; на прямой вопрос «откуда» отвечал «по старому знакомству, ваше благородие, которое лучше вслух не считать». Волков спрашивать дальше не стал.