Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Потолок был выбелен извёсткой. Не побелка девяностых, не натяжная плёнка, не плитка позднесоветского ремонта — сплошная, чуть неровная, с одной серой подтёкой в углу извёстка по дранке, какую он последний раз видел в деревенском доме у бабушки в семидесятых. Слева стояла железная кровать с шарами на спинке. На стене висел портрет — литография, тёмная, в простой раме: государь Николай Александрович, в мундире, с бородой, с орденом Андрея, с двумя строчками подписи внизу. На комоде поодаль лежали офицерская фуражка с тёмно-зелёной тульей, кобура, портупея, аккуратно разложенная по форме, и шашка — не та драгунская, а другая, с другим эфесом и другим темляком.

Стоп. Не гони.

Он приподнялся на локте. Локоть слушался. Запястья работали. Пальцы все десять. Молодое тело отзывалось на каждое движение со звонкостью, какой его собственное не отзывалось уже лет пятнадцать. Он сел, спустил ноги на пол. Пол был дощатый, холодный. Он медленно встал, прошёл два шага к окну. Колено — то самое, в которое он последние десять лет вставлял эспандеры, мази, утреннюю гимнастику и вечный полудиалог «терпеть или не терпеть», — колено было просто колено. Без боли. Без воспоминания о боли.

В стекле он увидел не себя — точнее, не того себя. Лицо, которое отразилось ему навстречу, было моложе его лет на четырнадцать или пятнадцать, бритое до синевы, с пшеничными бровями, тёмными глазами, скулой, какой он никогда у себя не видел; на верхней губе пробивалась короткая щётка усов, как у молодого офицера, ещё не решившего, отращивать их или нет. Он поднёс ладонь — чужую, без шрама на тыльной стороне, оставшегося у него после грозненской больницы, — и провёл по щеке. Кожа была своя, в том простом, бытовом смысле, в каком лицо принадлежит тому, кто его сейчас носит; но это было не то лицо, которое по всем документам Волков обязан был утром показать дежурному смены.

На комоде, рядом с фуражкой, лежал помятый листок отрывного календаря.

Календарь был не привычный, с воскресеньем красным; дни шли в столбик, мелким шрифтом, с указанием святых; сверху стояло «Сентябрь, 1903». В отрывной части — число «12», пятница, день мученика Автонома.

Он постоял ещё секунду — может быть, три; в любом случае дольше, чем имел право, ведь человек, у которого в зеркале не его собственное лицо, не должен стоять долго. Потом тихо проговорил вслух, чтобы услышать, какой у него теперь голос:

— Двенадцатое сентября третьего года.

Голос был молодой, ровный, чуть выше его, без той прокуренной хрипотцы, какую он последние лет двадцать донашивал по будним. Голос знал слово «третьего года» так, как его знают только в полку, где год называют без сотен.

Он успел ещё подумать: если сейчас за дверью спросят «барин не изволили вставать?», то это уже не сон.

За дверью негромко спросили:

— Ваше благородие, к чаю прикажете подавать сейчас?

— Сейчас, — ответил он; ответил, кажется, правильно.

По крайней мере, шагов за дверью не прибавилось, не проявилось ни тревоги, ни недоумения, какие появились бы, если бы он выдал интонацией что-то совсем чужое. Денщик — а это, очевидно, был денщик, ведь иной мужской голос в офицерской квартире начала века в этот час и в такой формуле не появлялся, — отошёл; негромко скрипнула половица, дальше скрипнула вторая, и через минуту в коридоре глухо звякнула посуда.

Волков постоял посреди комнаты ещё столько, сколько ему нужно было, чтобы перестать думать о теле, и начал думать о деле.

Думать о деле на бабушкиной кухне, ставшей после смерти деда вдруг чужой и непонятной, он научился в семь лет; в Чечне в девяносто шестом — ещё лучше; здесь это умение понадобилось ему в полном объёме впервые за десять лет.

Первое: одеться. Мундир висел на стуле — не парадный, повседневный, тёмно-зелёный, с двумя просветами и с одной звёздочкой; одна звёздочка на двух просветах нашей старой системы означала штабс-капитана, и Волков, разглядывая чужой китель с близкого расстояния как разглядывают карту, удерживал на лице ровно то выражение, какое имел бы любой утренний человек, обнаруживший на стуле собственную одежду. Сапоги — высокие, с потёртой кожей, сменённые подмётки. Портупея. Шашка на тонком ремне. Бумаги, аккуратно сложенные на комоде поверх другой, потолще, бумажной пачки. Оделся он медленно, без суеты, застёгивал сапоги так, как когда-то его в училище учил один тверской майор, пока в голове по второму разу складывалась простая фраза: «Двенадцатое сентября тысяча девятьсот третьего года, Порт-Артур».

Двенадцатое сентября тысяча девятьсот третьего года — это четыре с половиной месяца до той ночи, когда японские миноносцы атакуют рейд.

Он знал это так же твёрдо, как знал свой домашний адрес в Купчино, и от этого знания внутри стало холодно, как ни в Чечне, ни в музее, ни на разводе никогда не бывало.

Чай он пил быстро, не садясь. Денщик — пожилой уже, лет за пятьдесят, с круглым лицом и аккуратно подстриженной бородкой, в серой форменной рубахе и с полотенцем через плечо — поставил перед ним стакан, отступил на шаг, сложил руки за спиной и выжидал. Звали его, насколько Волков успел разобрать по короткой подписи в одной из бумаг, Семёном. Он кивнул в ту сторону, где должно было быть лицо денщика, и сказал:

— Я выйду на полчаса.

— Слушаюсь, ваше благородие.

«Ваше благородие». Произнесено было так, как произносят давно привычное слово в семье, где никто ему уже не удивляется. Волков услышал в нём не игру, а ткань.

Улица за дверью оказалась короткой, кривой, утоптанной до глины — одна из боковых улочек Тигрового хвоста, в пяти минутах ходу от плаца 25-го полка; справа, в просвете между двумя одноэтажными мазанками, виднелся склон сопки и за ним — синий, очень яркий, какой-то неправильно южный воздух, в котором плавал лёгкий запах моря, угля и пряной восточной кухни. Слева — забор из жердей, за забором — крыши рикш. По улице шёл китайский мальчишка с корзиной, в синей куртке, с длинной косичкой; он прошёл мимо Волкова, не подняв глаз, ибо выходящий из офицерской квартиры русский офицер в это утро его не интересовал.

Волков смотрел в уходящую спину мальчишки и ловил себя на том, что считает.

Считал даты. Считал расстояние до Цзиньчжоу. Считал время до первого штурма и до того дня, когда крепость потеряет единственного человека, без которого у неё уже не будет обороны.

Не гони.

На углу, где улица упиралась в более широкую — мощёную, по правой стороне с китайской лавкой, по левой с офицерским собранием, — стоял фонарь. Старый, уличный, на чугунном столбе. У фонаря возился фонарщик: ничего не зажигал, протирал стекло. День был ясный, ветреный, чуть прохладный для Маньчжурии в сентябре. По мостовой проехала рикша, потом другая. У собрания скучал часовой — солдат низкого роста, в фуражке с белым чехлом, с винтовкой Мосина у ноги. Волков прошёл мимо него, и часовой отдал ему честь. Он ответил — рука сделала это раньше него, раньше, чем он успел подумать «я не имею права отвечать на воинское приветствие чужой рукой», раньше, чем он успел сообразить, что вообще-то он подполковник запаса и в своём теле шестьдесят третьего года последний раз приветствие отдавал в две тысячи третьем. Тело было не его. Но оно знало, как отдают честь в строю, как держат локоть, как смотрят при этом мимо лица, в воротник; и тот, кто сидел внутри этого тела, мог только удивиться, насколько чужая мышечная память совпадает с его собственной.

Он дошёл до угла, остановился у витрины китайской лавки, оглядел отражение. В витрине стоял молодой штабс-капитан 25-го Восточно-Сибирского стрелкового полка — Волков узнал петлицы и шифровку, видел такие на старых фотографиях — с прямой спиной, с короткой светлой щётиной над губой, с тёмными глазами усталого, но ещё не сломленного человека. Постоял ещё минуту. Потом повернулся и пошёл обратно.

Двенадцатое сентября третьего года, четыре с половиной месяца до войны.

Семён унёс стакан, бросил через плечо короткое «не угодно ли ещё», без звука удалился на кухню. Волков закрыл за собой дверь комнаты.

812
{"b":"976923","o":1}