Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вечером она села писать письмо.

Письмо было Волкову, и оно вышло короткое. Она писала о госпитале и о списке за Харбином, о том, что лето кончилось и здесь, и что у Гладышева рана наконец пошла на закрытие. Про мир — одну строку, ту, что слышала от Никольского. Ни обещаний, ни Петербурга в письме не было: обещаний она не давала никому, а Петербург в письме был бы уже почти обещанием. Она написала ровно то, что можно было прочесть вслух при ком угодно, сложила лист и надписала.

Утром письмо должен был взять Соломатин, но лаоянский обоз ушёл раньше обычного, ещё до семи, и лист остался у Анны Игнатьевны — до следующего рейса. Берсенева об этом не пожалела: письмо было не спешное, а третья палата ждать не умела. За ночь один из двоих сомнительных умер, и список за Харбином стал на одно имя короче и на одно решение проще.

Анну Игнатьевну она застала в бельевой. Та считала простыни вслух, по десяткам, загибая палец на каждом десятке, и счёт этот шёл у неё так же твёрдо, как шёл вчера и пойдёт завтра. Мир был подписан; простыни надо было считать.

Слух о мире пришёл в батальон раньше бумаги.

Во вторник к вечеру по телефону с правого соседа подпоручик Рябцев передал, что в двадцать четвёртом полку уже говорят как о верном: подписано. Связь с Рябцевым третий месяц держалась чисто, и обоз с того же дня нёс то же самое. Волков слух принял к сведению и порядка на линии не менял: работы шли, караулы стояли по полному расписанию, и в ротах, на вечерней перекличке, по-прежнему читалась августовская выписка о том, что до мира — война.

Бумага пришла в понедельник, двадцать девятого. Аскинадзе принёс её с утренним нарядом и подал, держа поверх журнала, — выписку из приказа, отбитую на машинке, в двух листах. В Портсмуте мир подписан двадцать третьего августа. Военные действия на театре прекращаются. Частям оставаться на занимаемых рубежах; перегруппировок без распоряжения не предпринимать. Работы по укреплению линии и санитарную эвакуацию продолжать обычным порядком до особого приказа.

Внизу второго листа стояло заверение копии, и под заверением — подпись. Волков прочёл её прежде текста, по привычке этого лета. Подпись была Якубовича. Волков отметил это без всякого движения внутри: за сезон, с конца апреля, рука Якубовича ложилась на приходившие к нему бумаги шестой раз, и шестой раз ничем не отличался от пятого. Бумага была не личная и не аппаратная — простая выписка о мире, которую штаб разослал по всем частям, и заверить её мог кто угодно из штаб-офицеров. Заверил Якубович. Это было наблюдение, не случай, и Волков оставил его наблюдением.

— Аскинадзе. В журнал — записью, без формул. Выписку получили, мир подписан двадцать третьего, батальон остаётся на рубеже, работы продолжаются. И по ротам объявить.

— Так точно. Разрешите уточнить: командирам рот — нынче или собрать?

— Калачёв объявит по строю, на перекличке. Собирать не для чего.

Ротные, когда им к полудню снесли весть, приняли её тихо. «Ура» не было — ни в одной роте, ни даже разговора в голос. Калачёв доложил об этом, не понимая, докладывать ли: люди выслушали выписку в строю, и строй постоял, и разошёлся, и пошёл к работам. Волкову понимать тут было нечего: батальон узнал о мире восемь дней назад, по чутью, и за восемь дней весь крик, какой в нём был, отгремел внутри, без строя. На бумагу осталось одно молчание.

Огнева, выходило, послушали правильно: батальон, занятый кольями и караулами, мир встретил не криком, а сменой работ. Радость в нём была, Волков не сомневался в этом, но она ушла в письма домой, в негромкие разговоры у костров, во всё то, что не строится в шеренгу и не докладывается командиру. На перекличке стояли солдаты, которым до дома ещё надо было дожить, и они это знали; ликовать загодя в их ремесле было не принято.

Аскинадзе унёс журнал. На полях рабочего листа у него с весны стояли пять отметок — пять заведённых ходов батальона, пять дел, которые шли и были на счету. Шестой отметки он не поставил и спрашивать про неё не стал; миру отметки не полагалось. Мир не был заведённым ходом — он был концом всех ходов разом, и галочка к нему не шла.

Волков сел к столу и сделал то, что не делал с весны вслух, а в этот день сделал про себя: подвёл итог. Батальон встречал мир в составе пятьсот шестьдесят семь штыков и восемнадцати офицеров. С вечера восемнадцатого мая боевой убыли в нём не было ни одной — ни убитого, ни раненого в бою; три летних месяца линия простояла без огня. Это была хорошая цифра, и Волков знал ей цену, потому что знал, какой ценой стоят на войне три месяца без единой строки в журнале потерь.

Он сидел и считал, чем эта война к нему приходила. Февральским штабным совещанием — бумагой повестки и бумагой протокола. Цусимской депешей в мае — листом с копией телеграммы морского ведомства. Кляузой по линии в июле — целой папкой, заведённой на его имя. Прокламацией в августе — печатным листком, который пришлось снести и сжечь. Огня за всем этим был один — гряда отметки восемнадцать и семь, три майских дня, когда половина батальона прошла поверху. Всё остальное приходило бумагой, и бумагой же теперь закрывалось.

Он подумал ещё, что и сам отвечал войне больше бумагой, чем огнём. Журнал, рапорты, копии, заверения, донесения без имён. За полтора года его рука легла на столько листов, что из них вышла бы стопка в локоть. Огня в этой стопке не было; был порядок, которым огонь обводят, считают, заверяют и подшивают, чтобы он не растёкся за края. Может быть, в этом и состояла доля его службы — не три майских дня на гряде, а то, чтобы у этих трёх дней осталась верная бумага.

Огнев пришёл под вечер. На этот раз кружка при нём была — своя, на тряпке, и поставил он её, как с середины лета повелось, на стол, не у ноги. Но пришёл он не из-за кружки.

— Ваше благородие. По каналу пришло.

Он положил на стол листок. Листок был светло-серый, и почерк на нём Волков знал: ровный, тонкий, с наклоном вправо, писанный чертёжным карандашом. Рашевский. Через Аввакумова, тем же путём, каким приходили прежние три.

Рашевский писал коротко. После Портсмута в Петербурге задвигались скорее: то дело, что с весны шло по апрельской бумаге, неспоро, теперь пошло быстрее — мир развязал руки тем, кто всё лето ждал его конца, чтобы заняться войной на бумаге. От Волкова ждут не рапорта и не объяснений. Ждут рабочую записку: всё, что батальон взял на себе за полтора года и чего нет в уставе. Артур и то, что вынесли из Артура. Янтай. Майский узел на гряде, штурмовые тройки. Унтер, поставленный там, где устав ставит офицера. Артиллерия с закрытых позиций по своей пехоте впереди. Связь — телефон и флажки. Санитарная эвакуация под огнём. Всё это — не повестью, а по делу, так, чтобы по записке можно было учить других. Последняя строка листка была в три слова: «Срок не назначен. К работе».

Волков прочёл листок дважды и положил его текстом вниз.

То, чего просил Рашевский, Волков держал в голове давно — собирал с Артура, дополнял в Янтае, проверял в мае на гряде. Трудность была не в памяти, а в отборе: переложить опыт на бумагу так, чтобы по ней учили незнакомую роту за тысячу вёрст, без него, значило сперва отделить в этом опыте находку от везения. Везение второй раз не приходит, и вписывать его в записку, по которой пойдут живые люди, было нельзя. Это Волков понял сразу, ещё держа листок в руке.

— Ответ нужен? — спросил Огнев.

— Не нынче.

Огнев постоял, поглядел во двор, где роты расходились с вечерних работ, и больше ничего не спросил. Кружку он оставил на столе.

Соломатин с лаоянским обозом пришёл в субботу, третьего сентября, и привёз письмо. Волков узнал руку на конверте прежде, чем взял его в руки. Письмо Берсеневой он прочёл сразу, у входа в палатку, при свете уходящего дня; письмо было короткое и без обещаний, и про Петербург в нём не было ни строки. Он сложил лист и убрал — не в жестянку под левой ключицей, где лежали двенадцать листов другого свойства и иконка, а к другим её письмам, которые держались своим, отдельным порядком. У её писем было своё место, и это место не было ни одной из его папок.

963
{"b":"976923","o":1}