Огнев вышел следом, без шинели. Кофейник был у него в правой руке, в холщовой сумке через плечо — пустой. Не звенел. Огнев его подхватил рукой снизу так, чтобы не звенел.
— Воду беру, — сказал Огнев.
— Берите.
Огнев пошёл к дальнему концу лагеря, где у второй кухни стоял казан с кипятком. Шёл прямо, не обходя луж. На правой щеке у него была серая полоса от ладони — спал на ней. Спал, наверное, часа два.
Аскинадзе вернулся с моста в полпятого. Волков слышал, как он расседлывал коня у коновязи, как сказал ездовому два слова, — сам Волков лежал в шинели на раскладной койке и не вставал, потому что Аскинадзе доложит к шести, как полагается, и до шести беспокоить старшего по чину при возвращении из служебной отлучки в темноте — не положено. Они оба это знали.
В шесть Аскинадзе постучал — стук в палатке всё-таки бывает, по жердине, обтянутой парусиной, негромкий, два пальца — и вошёл.
— Ваше благородие. Соломатин принял. Письмо при нём. На воскресный рейс не успело — рейс был днём. На понедельничный возьмёт. Утром, девять.
— Хорошо, поручик. Садитесь.
Аскинадзе не сел.
— Он сказал — ответ, если будет, не раньше четверга. Пятого.
— Хорошо.
— Я доложил Калачёву о возврате. Калачёв на постах.
— Хорошо.
Аскинадзе постоял ещё секунду, не уходил. Под глазами у него за ночь легло так же, как у Волкова — невчерашнее. Аскинадзе не носил очков, и потому усталость на нём всегда видна была раньше, чем на других.
— Тела на гребне, — сказал Аскинадзе. — Шестнадцатый принял вместе с гребнем. Они со своих сегодня снесут вниз и наших с ними. К полудню будут в подножии. Рабочее предпочтение Засекина — общая команда, наряд от обоих полков, поимённо.
— Поимённо у нас одиннадцать. Из них восемь имён. Три — открытых. Шестая рота.
— Дебогорий обещал к девяти.
— Хорошо.
Аскинадзе не уходил.
— Ещё, ваше благородие. Когда я возвращался — у моста с того берега стоял казак не из соломатинских. Один. С Лаояна. Пакета не было. Слов не было. Меня не остановил. Я тоже не остановил. Подумал — на всякий случай вам сказать.
Волков перевёл глаза на Аскинадзе. Аскинадзе сказал это так, как в журнале пишут о замеченной мелочи, которую не понимают, но которую не понимать у себя в кармане лучше, чем не заметить совсем.
— Хорошо, поручик. Спасибо.
— Слушаюсь.
Когда Аскинадзе вышел, Волков взял с табурета шинель, надел, застегнул на четыре пуговицы — пятую, нижнюю, расстегнул обратно, потому что у входа в палатку грязь, нагибаться будет. Шашку взял с крюка. Жестянка под левой ключицей лежала плотно, как всегда. Пятая нота — на отдельной полке, тонкая, холодная, чуть отстранённая. Не звучала. Просто лежала.
Снаружи небо было низкое. Сопки на той стороне, куда отметка 18,7, были не видны: тянулась серая полоса, в ней терялось.
Волков прошёл к перевязочному пункту. Курапов уже был на ногах: расставлял на двуколке йод и корпию, сухие, отдельно от мокрых.
— Ваше благородие.
— Курапов. Что у Глушкова и Шурупова.
— Спят. Я разрешил до семи. Шурупов плакал на дороге обратно. Глушков молча.
— Хорошо. До восьми.
— Слушаюсь.
— Что в Лаояне.
Курапов положил банку с йодом на бок, чтобы вытянуть из-под неё корпию, потом поставил обратно.
— Ничего пока, ваше благородие. Соломатин поехал в воскресенье, вернётся в среду по штатному. Если что — раньше прислать может, если знакомый поедет.
— Я знаю, Курапов. Я не про Соломатина.
— Я про Берсеневу, ваше благородие. У Берсеневой в нашем сейчас девять тяжёлых. Из них прошлой ночью — рабочее предположение моё, не доклад — двое не выдержат. Сёмин и Лопатин. У Сёмина в живот — это проигрыш в первые сутки, у Лопатина шок прошёл, но кровопотеря большая. Карпунин с Ивановым — двое-трое суток. Один из двоих может выжить, который — Никольский скажет на третий день.
— Сёмин — четвёртая рота. Лопатин — вторая.
— Так точно.
— Карпунин и Иванов — третья.
— Так точно. Оба в живот. Третья рота сегодня к вечеру по строю — недосчитаться шестерых. Если карпунинский шанс держится, то пяти.
— Запишите в журнал. Без формул. Цифрами.
— Слушаюсь.
Волков прошёл дальше — мимо коновязи, где двое ездовых тамбовски ругали мокрого мерина, мимо кухонной полосы, где гречневой каши с салом сегодня не было, было только пшено на воде, потому что сало кончилось в субботу и подвоза до среды не будет — мимо плаца, на котором никого, потому что плаца сегодня нет, есть пост Калачёва у тел и работа на гребне у Свиридова. Прошёл к артиллерии. Ржевский был у второй трёхдюймовки.
— Дмитрий Алексеевич.
— Фёдор Семёнович.
Ржевский держал ладонь у казённика, так, как держат, проверяя — не для тепла, а для того, чтобы понять, не сел ли металл за ночь от сырости. Сел или не сел, по руке Ржевского было не видно: лицо было собранное.
— Связь стоит, — сказал Ржевский. — Триста пятьдесят аршин — стоит. Тестировали в шесть. У второй и третьей — флажки. Снова.
— Запросите ещё двести аршин через форму семь.
— Уже. Вчера, через Аскинадзе. Заславский получит сегодня к обеду. Если не задержит — придут к субботе.
— Если задержит?
Ржевский усмехнулся — короткой артиллерийской усмешкой, без насмешки.
— Тогда работаем флажками, Дмитрий Алексеевич. Как работали до пятнадцатого.
— Работаем, — сказал Волков.
Когда он отходил от батареи, Ржевский проводил его глазами. Он умел смотреть так, что было видно: глядел не на спину капитана, а на что-то поверх неё, выше плеч, в направлении сопок, которых в эту погоду не разобрать.
В палатку вернулся к семи. Аскинадзе уже сидел за столом, выправлял список Калачёва. Журнал батальона был открыт на странице за первое мая. Новая страница ждала второе.
— Поручик. Дебогория ко мне в девять. С именем шестой роты. Если не нашёл — скажет.
— Слушаюсь.
— Долгушина — к десяти.
— Слушаюсь.
— Свиридова — после Долгушина. По проволоке.
— Слушаюсь.
Аскинадзе глянул в журнал. Потом — в свою кожаную папку, сложенным вчетверо листом, химическим карандашом отметил три записи. Не словами — отметками.
— Ваше благородие. Шестов вчера к ночи спрашивал, прийти ли ему на обход.
— Сегодня не нужно. Завтра в семь.
— Слушаюсь.
Снаружи дождь стал немного крепче и снова ослабел. Огнев принёс кружку с кипятком, поставил на угол стола — на ту сторону, где не было журнала, — и вышел.
Чая в этой кружке не было.
* * *
Дебогорий пришёл в девять без четверти. Шинель на нём была мокрая до колен, на левой стороне груди — серая полоса от ремня сумки, а под сумкой — другая, потоньше, от той же сумки, носимой в другую сторону. Шинель тяжелее обычной на полпуда от воды.
— Ваше благородие.
— Павел Михайлович. Имя.
Дебогорий достал из сумки клеёнчатую тетрадь, открыл ровно посередине — в той половине, где у него люди шестой роты, не работа.
— Тимошкин. Семён. Из Тверской губернии, Бежецкий уезд.
Волков задержал глаза на Дебогории. Дебогорий не отвёл своих.
— Тверская губерния, Бежецкий уезд, — повторил Волков, чтобы услышать самому.
— Так точно. Деревня Овсянниково. Призыв девятьсот третьего года. В батальоне с одиннадцатого апреля, пополнением из лазарета — был у нас на пункте две недели в марте, лёгкое отравление, не наш пункт, артурский ещё. Я его выписал из артурского журнала, переснял в наш. Шестая рота, второе отделение. Носильщиком к Перегуду — с двадцать пятого апреля, по моему распоряжению, не Калачёва. Я попросил. Перегуд согласился.
— Кто из шестой это знал.
— Я, Перегуд, Глушков. Глушков — потому что в прошлую среду обходил нас с продуктами и стал с Тимошкиным разговаривать. Был ему земляк.
— Прохоров знал.
— Прохоров знал. Он сказал мне в субботу — «у меня теперь подноски двое тверских, ваше благородие. И один из них — у Перегуда». Я ему ответил, что знаю.