— Так, — отозвался Григорович негромко, не перебивая, тем «так», в котором не согласие и не оценка, а только знак, что говорить можно дальше.
— Прямая дорога — это то, что Рожественский выберет. Это то, что выбирает командующий перехода, пройдя семь месяцев. Это то, что выбирает офицер, у которого на эскадре нет больного времени и нет здоровых машин. На прямой дороге его ждёт Того. Того с конца марта. Того уже выбрал место. Того выбрал место правильно — у нас на каждой карте есть удобное место. Того знает, что это удобное место мы видим тоже. Того ждёт, что мы пойдём всё равно, потому что у нас нет другого выбора, не сломав командующего и не сломав эскадры. Того прав. Я закончил, ваше превосходительство.
— Иван Константинович. Ваш срок.
— Середина мая, ст. ст. Четырнадцатое — пятнадцатое. Не позже.
В комнате что-то изменилось — не в воздухе, не в свете, а в том, что было между ними двумя. Григорович не ответил сразу. Он провёл ладонью по краю карты на столе, по линейке, по карандашу, не сдвинув ни линейки, ни карандаша.
— Я думал — пятнадцатое — двадцатое. Я надеялся — пятнадцатое — двадцатое. Вы убираете у меня эти пять суток.
— Я бы хотел ошибиться, Иван Константинович.
— Не ошибётесь, капитан.
Григорович встал, подошёл к окну, постоял у него спиной к Волкову. Через окно, поверх высокой стены чужого двора, была видна крыша станционного пакгауза и над ней дым стоящего паровоза. Дым шёл прямо вверх — над Харбином не было ветра.
— Капитан, сядьте удобнее. Сейчас пойдёт неприятная часть. — Он вернулся к столу и открыл лежавший лист. На листе было написано рукой — крупно, аккуратно, морским штабным почерком: «Сангарский пролив. Дополнительный угольщик в пятистах милях севернее Цусимского пролива. Информация на эскадру через нашего военно-морского агента в Шанхае. Три телеграммы: в Шанхай — в Сайгон — в Камрань. Подпись командующего флотом или морского министра. Срок: до десятого мая ст. ст.»
— Это, — Григорович положил указательный палец на лист, — то, что я составил для себя три недели назад. Не для отправки. Для проверки самому себе. Я сложил это сам, без вас, без вашего расчёта. Я порт, мне это положено. У этого листа есть две стороны, капитан. На одной — то, что вы прочитали. На другой — то, что я скажу вам сейчас. И в этом — мой второй вопрос к вам сегодня. Не первый. Первый я уже задал. Скажите мне одну цифру. Любую. Цифру, которая, по вашему расчёту, изменит всё на этом листе с одной стороны на другую.
— Тонн угля в Сангарском направлении, добавочно к рассчитанному по штабу. Иначе угольщик не догонит и не сольётся. По моей пехотной арифметике — пять тысяч. Морская поправит вверх.
— Пять тысяч, — повторил Григорович. — Я бы поставил пять с половиной. По нашей арифметике. Цифра близкая. Теперь скажите мне одну фамилию. Любую. Фамилию того одного человека в Петербурге сегодня, который возьмёт этот лист с пятью с половиной тысячами тонн угля и до ужина положит на стол Государю. До ужина, капитан. Не до завтрашнего ужина — до сегодняшнего.
Волков молчал. Григорович ждал. В комнате не было ни часов, ни тиканья. На дворе гудел паровоз — не близко, не громко, спокойно. Где-то в коридоре за дверью прошёл вестовой. Половицы в этом доме скрипели не часто и не вежливо.
— Иван Константинович, я не назову вам этой фамилии.
— Почему, — спросил Григорович, не повышая голос и не отнимая взгляд от Волкова.
— Потому что её сегодня в Петербурге нет.
Григорович принял это спокойно — без облегчения и без разочарования, тем взглядом порта, который видит в гавани ровно то, что видит, не больше и не меньше.
— Это и есть мой второй вопрос. Который не я задал, а вы ответили.
Григорович сел обратно в кресло. Снял с угла стола Анненский крест на ленте, оглядел его секунду, как чужой предмет, и положил обратно — той же стороной.
— Капитан, вы знаете, что я уезжаю в Россию. Меня в России не назначат на командование. Меня посадят на бумагу. На бумаге я смогу сделать одну справку — вашу справку, не свою. Я её и сделаю. Только эта справка будет читаться не до ужина и даже не до завтрака. Она будет читаться через год. Через полтора. Может быть, через два. Тот, кто её прочтёт, скажет себе в дневнике: «один контр-адмирал и один пехотный капитан в Харбине, в апреле пятого года, рассчитали Цусиму до пары суток и до угольного дополнения, и не могли передать этот расчёт в действующую эскадру, потому что в Петербурге сегодня не было фамилии, которая бы понесла лист до ужина». Этот человек либо сделает вывод, либо не сделает. Если сделает — будет знать, как чинить так, чтобы фамилия была. Если не сделает — будет следующая Цусима, через десять лет, или через двенадцать, на другом море и под другим именем.
— Так, — сказал Волков и услышал, что у него голос сел до самого нижнего регистра. Поправлять не стал.
— Ваше дело, капитан, не Цусима. Ваше дело — батальон. Ваше дело — то место, где у вас есть пять тысяч тонн угля и фамилия, которая до ужина донесёт. У меня этого места уже не будет в России. У вас оно есть в Янтае. Не выпустите.
— Понятно, Иван Константинович.
— Вот, — отозвался Григорович, и других слов в эту секунду у него для Волкова не нашлось.
Они говорили ещё с полчаса — не о флоте, а о земле. Григорович спросил про батальон, про тройки, про связь, про сапёрную полосу, про Свиридова. Волкова удивило, что Григорович знает это слово и эту фамилию. Объяснение нашлось позже: Якубович в одном из служебных обзоров штаба сухопутному ведомству перечислял по фамилиям; обзор мог пройти в копии в распоряжение представителя Морского ведомства. Спросил про Кондратенко.
— Иван Константинович сегодня где.
— В Харбине, ваше превосходительство. Уезжает третьего мая на Петербург.
— Зайдите к нему вечером. Обязательно. Не от меня — для себя. — Григорович встал; Волков встал тоже. — Я не буду вас провожать. Орлов внизу. Идите.
У двери Волков обернулся. Григорович сказал, не вставая: — Я вам не дам ни моих листов, ни моих расчётов. Я вам дам одно. У вас в кармане под левой ключицей что-то лежит. Я заметил по тому, как у вас сидит сюртук. Это ваше, не моё. Туда, где вы это держите, положите ещё одну строку. Не цифру. Не фамилию. Строку. — И, не дожидаясь ответа: — Идите, капитан.
Орлов внизу не задал вопросов, привёз обратно на Управленческую и передал тонкий конверт с обратным билетом — литер К., вагон второго класса, поезд номер девять со станции Харбин в восемь часов утра двадцать девятого. Отдал, козырнул, удалился к своим бумагам. Дверь комендантской прикрыл без стука — тоже флотски, как Анна Игнатьевна по-госпитальному.
До вечера Волков шёл по Харбину пешком. Шёл сначала по Большому проспекту, потом, не доходя до моста, свернул в сторону, узнал улицу: Конная, дом семнадцать, Кондратенко стоял там с двадцать пятого по сведениям, переданным Огневым через харбинскую интендантскую сеть Аввакумова. Дойти было несложно. На Конной в семнадцатом доме первый этаж занимала аптекарская лавка с китайской вывеской рядом с русской; второй — частная квартира. Дверь подъезда обычная, не штабная. На лестнице пахло сапожным гуталином. На двери второго этажа медная табличка не Кондратенко, а домовладельца, имя стёрто.
Волков постоял у двери секунду. Не позвонил. Спустился обратно. На улице снова было серо. Над Конной шло низкое небо, но без дождя; пахло углём и слегка — сиренью из чьего-то двора, ранней северной харбинской сиренью, которую Волков помнил по даче своей бабушки на Карельском перешейке весной восемьдесят четвёртого года, когда в той другой жизни он был студент-первокурсник и ничего не знал ни про Манчжурию, ни про бабушкину сирень, ни про того, кому он сегодня не позвонил в дверь.
«Не сегодня», — отметил для себя.
К Кондратенко он пойдёт, но не сегодня — на следующее утро, по дороге к вокзалу: после короткой записки на бумаге, которую передаст через Орлова. Сегодня нужно было сделать другое.
Гостиничный номер, в котором Орлов забронировал ему койку, был маленький, чистый, на втором этаже частной гостиницы у вокзала: стол, стул, кровать, умывальник, один газовый рожок. Окно во двор, во двор стучало конское копыто — кто-то перековывал. На окне не штора, а плотная серая бумага.