Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Волков не повернулся. Он понял, что обернуться сейчас — значит ответить, а ответом он мог только согласиться, и согласие в этом регистре было не нужно ни ему, ни Кондратенко: оно нужно было только тому третьему, который их сейчас не слышал. Он кивнул один раз, не оборачиваясь, и вышел.

В коридоре Звегинцев стоял у стола, передвигая стопку бумаг с одного угла на другой, и, не поднимая глаз, проронил:

— Господин полковник у себя. Подождать вас или не ждать?

— Не ждать, поручик.

К концу третьих суток рота двадцать пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка стояла на левом стыке участков седьмой и четвёртой дивизий, на низкой длинной высоте к северо-востоку от Талиеваня, обозначенной на штабных схемах номером сорок три, с боковыми выступами на левый овраг и правую седловину, и с той пустой северной перспективой, в которой Волков впервые увидел, что значит «фронт» в военно-инженерном смысле слова: не линия на карте, а сцепленная цепь работ, людей, проволоки, дровяных запасов и бумажек, удерживающая место в пространстве не телом, а постоянной бухгалтерией.

Сводка о войне пришла в полдень двадцать восьмого. Манифест об открытии военных действий зачитали перед ротой к четырём часам, при выстроении в две шеренги в холодном дворе казарменного корпуса; рядовые слушали так, как слушают приказ о новом штатном расписании, без излишнего движения лиц, и Огнев один раз повёл усами, негромко уронив в сторону: «Ну вот, ваше благородие. Не зря копали». Ответом ему был не голос Волкова, а его взгляд, и Огнев большего ответа не требовал.

Двадцать девятого пришла дополнительная сводка: «Варяг» затоплен своей командой, «Кореец» взорван, командир Руднев и часть людей переведены на иностранные суда нейтральных держав. Этот пункт сводки полк, стоявший в строю на промёрзшем плацу, выслушал без шапок, и тот же Огнев потом, на ходу, не говоря, поднял руку и поправил Волкову воротник шинели — не по чину, не по уставу, и без объяснений.

К началу февраля рота пришла на отметку сорок три тремя перевозками: люди — пешим строем через два дня, обозы с лопатами, проволокой и кухней — на третий, штабная двуколка с писарем и денщиком Семёном, нашедшим в последний момент потерянный котелок и не объяснявшим, где он его нашёл, — на четвёртый. Семён в этот переезд впервые за всё время отступил от своих двух привычных слов и сказал, поправляя на повозке узел с одеялами: «Холодно будет, ваше благородие. Сено в постой не берут». Волков понял это как предупреждение, хотя понять было не вполне о чём, и согласился жестом.

Огнев на новой позиции взял за себя в первый же вечер главное распоряжение — то самое, которое было ещё в декабре дано накрепко и ни одного раза с тех пор не нарушалось: он сам отмерил эту границу шагами, пройдясь по всему фронту на закате, поставив у крайних колышков наблюдательные пары и обозначив телефонной катушкой ту черту, за которую — как было сказано в первую боевую ночь — он, фельдфебель Огнев, лично отвечать не намерен. Волков ему не возражал; он знал, что эту черту установили не двое, а трое, и третьим был сам Кондратенко, не вслух, но в тоне утреннего разговора.

Февраль шёл сухой, малоснежный, промёрзлый до камня. Земля бралась железом, как лопата, через одну попытку. Бруствер прежнего учебного поля давался охотно, новый бруствер на отметке сорок три упрямился и осыпался; в первый день рота положила больше людей на ремонт инструмента, чем на собственно работу. Лыков на третий день сломал черенок второй лопаты подряд, посмотрел на щепки, посмотрел на Огнева, и Огнев вместо взыскания негромко уронил: «Считай, не дёргай», — и Лыков продолжал считать.

Дозоры на нейтральную полосу выходили парами, по очереди, на час; полверстный круг Волков и Огнев установили без объяснений. Самсонов в первую ночь стоял с Ершовым на правом фланге; ничего не было; вторую ночь — Лыков с Маленьким Ивановым на левом; ничего. Третью — снова Самсонов, с другим напарником из второго взвода; и опять ничего; и в этой ровной пустоте февральских ночей, где под луной шевелились только редкие сухие травы и скрипел иногда снег под собственным шагом, начинала накапливаться та особенная нервность, которую тренированный человек распознаёт раньше необученного: нервность ожидания, в которой отсутствие события становится мелким событием каждые пять минут.

На седьмой ночи штатной службы — это была суббота, восьмое февраля — Волков впервые подумал, что японская разведка всё-таки придёт; не на восьмой, не на десятой, а на той именно ночи, когда он перестанет о ней думать. И в эту самую субботу, в одиннадцатом часу вечера, на левом фланге с обратной стороны оврага что-то едва слышно зашуршало, и Ершов поднял голову от свежей выкладки бруствера, не оборачиваясь, и сказал в темноту правее себя коротко и ровно:

— Шорох, ваше благородие.

* * *

Капитан Ватанабэ Акира — прикомандированный с конца декабря по русскому счёту календаря к разведотделу действующей армии и переброшенный для дальнего наблюдения участка между Талиеванем и северо-восточными высотами Квантунского полуострова — лежал в неглубокой ложбине, в полусотне шагов от южного склона сухого оврага, и третий час слушал, как поскрипывает по морозу сапог одного из его людей.

Слушать русскую позицию ночью было его профессией. В этой профессии он уважал три вещи, которым его научили в офицерском училище в Итигая и которым потом доучивала пять лет настоящей работы: первое — не любить свою цель; второе — не любить себя; третье — никогда не путать тишину с пустотой.

Тишина перед ним не была пуста. Она была занята.

Это становилось ясно по мелочам, которые невозможно собрать в одно донесение и которые Ватанабэ сегодня ночью не вполне ещё знал, как уложить на бумагу для майора Такэути, не входя в подробности: позиция, на которую он вышел, не пахла ленью. От неё пахло работой. Снежный покров на её склоне был вытоптан не караулом, ходящим взад-вперёд по одной протоптанной тропинке, а несколькими параллельными тропами, из которых каждая вела к своей точке. Бруствер сверху был неровен — не от небрежности, как у большинства русских позиций, виденных Ватанабэ за пять лет, а от того аккуратного дробного добавления земли, которое делается уже после первой кладки, в три-четыре приёма, чтобы не давать противнику пристреляться. Колышки отметок, как учили его инструкторы, стояли не на видных местах, а в провалах рельефа, и это было плохо: значит, командир не выставлялся.

Ватанабэ лёг ещё ниже и подумал: здесь работает кто-то, кто думает, как мы.

Эта мысль ему не понравилась.

За пять лет работы в разведке он впервые столкнулся с русским командиром, чья позиция не выдавала командира газетным способом — дворянской ленью, артиллерийской привычкой стрелять с дальнего гребня, пехотным презрением к лопате. Это было не лестно, это было плохо.

— Капитан, — прошептал в его ухо рядовой справа, — луна заходит за тучи через четверть часа.

Ватанабэ медленно прикрыл глаза в знак согласия. У него в ложбине было трое: он сам, рядовой справа и стрелок слева, с маузерами, ножами и тонким мотком жилки, чтобы в случае надобности провести через проволоку простую тропу. Расчёт был прост: поднять одного русского, посмотреть, как двинется его правое крыло, и уйти.

Поднять — не убить. Прощупать.

Он положил ладонь на снег, привыкая к холоду, и подал знак.

* * *

Ершов сказал «шорох» с тем особенным безразличием, которое и в учении, и в первом тёплом октябре было главной вывеской этого солдата: чем меньше выражения в его голосе, тем точнее наблюдение. Волков, стоявший в этот момент в десяти шагах правее, у крайнего поворота траверса, поднял руку и не сделал ничего.

— Двое, — сказал Ершов через десять секунд. — Идут на левую яму. Может, трое.

Огнев, появившийся за плечом Волкова из ниоткуда, как он умел появляться, тихо втянул воздух носом — это был его старший знак, означавший «понял».

— Не стрелять, — сказал Волков, не повышая голоса. — Передавайте по цепи. Не стрелять.

832
{"b":"976923","o":1}