Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

К исходу второго дня в моей роте «как должны» стреляли сорок три человека из ста семидесяти восьми; «терпимо» — девяносто один; «дёргали плечом» — сорок четыре. К исходу третьего «как должны» стало пятьдесят. К исходу четвёртого — пятьдесят восемь. На пятый день я спросил у Огнева, не натирает ли он мне счёт в свою пользу. Он посмотрел мне прямо в лицо тем укоризненным взглядом, в котором у фельдфебелей обычно держится двадцать лет выслуги, и сказал негромко:

— Ваше благородие. У меня в этой роте не двадцать лет выслуги, а пятнадцать, и за все пятнадцать я не натирал счёт ни одному командиру. Вам — тем более.

— Не обижайтесь, Тихон Савельевич.

— Я не обижаюсь. Я говорю, как есть. Если хотите, я завтра не буду считать, а буду молча водить у каждого пальцем по списку, пока вы сами не скажете «довольно». В моём народе так считают коров, ваше благородие, и коровы при этом не убегают.

Это было не остроумие — это был тяжёлый, спокойный отпор, и отпор этот стоил мне ещё одной ночи без сна, потому что в той ночи я в первый раз задумался не о том, как удержать роту до января, а о том, какой ценой — для них, не для меня — обходится им моё отдельное, чужое, непрошеное знание о том, что в январе на рейде встанут не семь огней, а несколько столбов воды и огня; и в эту ночь, лёжа в темноте в чужой постели реципиента, я впервые за два месяца повторил себе очень коротко, не как лозунг, а как мерку: каждый день — вершок. Не больше. И не меньше.

К концу первой декады декабря у меня на стрельбищном листе стояло: пятьдесят восемь — «как должны»; девяносто два — «терпимо»; двадцать восемь — «дёргают плечом»; ноль — «уведены с дистанции». Цифры эти я переписал начисто в три места: в служебную тетрадь для Некрасова, в полевую тетрадь для себя и в маленькую жестянку из-под чая, где они легли рядом с пеплом сентябрьской схемы и с короткой, как раньше, запиской прежнего Волкова — той самой, в которой стояло три слова «На декабрь — отложено» и которые я с октября так ни разу и не выбросил, ибо выбросить их было всё равно что украсть у мёртвого его последнюю практическую мысль.

К Рождеству — Огневу за это отдельная честь, хотя честь эта и осталась невысказанной, — стрелков «как должны» в роте стало восемьдесят два, и в среду двадцать четвёртого декабря, поздно к ночи, ко мне на квартиру поднялся незнакомый прапорщик с короткой запиской, в которой адъютант штаба дивизии тонким острым почерком сообщал, что генерал-майор Кондратенко просит штабс-капитана Волкова, ежели не имеется особенных служебных препятствий, прибыть к нему домой в пятницу, двадцать шестого, к восьми часам вечера.

К Кондратенко на квартиру я пришёл в этот двадцать шестой день декабря, в восемь вечера, и долго потом, до самого утра двадцать седьмого января, помнил эту пятницу не по делу, а по двум мелочам: по тому, что мокрый снег в тот день шёл по-настоящему, тяжёлыми пластинами, и по тому, что Семён, подавая мне шинель в передней, впервые за два месяца сказал словами не «извольте», а:

— Ваше благородие. Не задерживайтесь там. Ужин остыл уже один раз, я перемолол.

— Что значит — «перемолол», братец?

— Кашу, — отозвался Семён, и в этом коротком слове, между прочим, помещалось и беспокойство, и упрёк, и едва ли не благословение — всё то, чего у Семёна за два месяца я насчитал по пальцам одной руки.

Квартира Кондратенко стояла в Старом городе, в одноэтажном, без украшений, давно не крашенном доме с покатой китайской крышей и с окнами на узкий двор, и попадал в неё человек не через парадное, а через сени, в которых пахло мастикой, чернилами и слабо — тем хорошим табаком, который Кондратенко позволял себе один раз в неделю. Денщик принял шинель, провёл меня по скудно освещённому коридору и оставил у небольшой двери, за которой слышался ровный голос — генерал диктовал какому-то адъютанту короткое предписание про «своевременную перевозку извести по предписанной маршрутной карточке», и в этом простом служебном тексте уже было всё, что я знал о его манере: ничего лишнего, ничего эффектного, только то, что должно произойти, и в той последовательности, в какой оно должно произойти.

Адъютант вышел с папкой, не задерживаясь. Кондратенко сидел в простом, чёрного дерева, кресле у небольшого письменного стола, на котором горела одна керосиновая лампа под зелёным колпачком, лежал план Северного фронта в углу, и придавлен этим планом был томик Тотлебена. Мундир был расстёгнут на верхней пуговице, китель потёртый, рука у виска — не поза, а привычное место для усталой руки.

— Садитесь, штабс-капитан, — произнёс генерал, не указав на стул, оттого что стул был всего один свободный. — Чаю?

— Если позволите, ваше превосходительство.

Чай принёс тот же денщик, без подноса, в простых, белых, чуть отколотых по краю стаканах в подстаканниках, и это был, между прочим, лучший чай, какой я пил в Артуре за два месяца — крепкий, почти чёрный, с тонким следом чего-то восточного, имени чего я тогда определить не сумел.

Кондратенко некоторое время не начинал разговора. Он перечитывал какую-то небольшую бумагу, сложил её вдвое, спрятал во внутренний карман кителя, и только тогда, не повышая и не понижая голоса, спросил:

— Дмитрий Алексеевич, вы ведь знаете, что я не люблю двух вещей: непрямого подчинения и непрямого ответа.

— Знаю, ваше превосходительство.

— Тогда я задам вам прямой вопрос. И вы дадите мне на него либо прямой ответ, либо столь же прямое молчание. Третьего, штабс-капитан, между нами с этой минуты быть не должно. Договорились?

— Так точно, ваше превосходительство.

Он чуть наклонился вперёд, не приближая лица, а точно так, как тогда, в начале ноября, на учебном поле наклонялся к гриве лошади: чтобы лучше слышать, не чтобы давить.

— Откуда у вас, штабс-капитан, такая уверенность, что война с японцами — вероятна?

Я молчал. Не потому, что не знал ответа, а потому, что внутри меня в этот момент сразу несколько слоёв ответа поднялись разом — и каждый из них был бы либо ложью, либо приговором. Один слой говорил: я знаю дату, я знаю имя миноносцев, я знаю, какие корабли выйдут утром латать пробоины. Другой говорил: я знаю не больше, чем умный газетчик, читающий с октября петербургские, лондонские и токийские телеграммы и видящий, куда движутся японские транспорты. Третий — самый трудный — говорил: я знаю оттого, что уже жил в стране, которая после этой войны рухнет, и знание это лежит во мне поперёк всего, как сломанная балка, которую нельзя обойти, не наткнувшись.

Я выбрал второй слой, потому что только он годился, чтобы быть произнесённым вслух.

— Ваше превосходительство, я не могу быть уверен, что война неизбежна. Я уверен, что она — вероятна. У меня для этого нет никакого особого источника, у меня для этого есть только привычка читать газеты в той последовательности, в какой их печатают. Японский флот за последние два года увеличил тоннаж на четыре броненосца и шесть крейсеров. В Чемульпо стоит транспортный узел, в котором дрова пилят с расчётом не на гарнизонную баню, а на кухни большого экспедиционного отряда. Маньчжурия для них — не торговая зона, а логистический коридор; для нас — наоборот: торговая зона на чужой логистической карте. Когда у двух соседей расходятся определения одного и того же пространства, это сначала называется недоразумением, потом — натянутыми отношениями, потом — войной. По моим прикидкам, мы сейчас на втором этапе и на исходе.

— Это, — сказал Кондратенко негромко, — могло бы говорить любое второе перо в «Новом времени».

— Так точно, ваше превосходительство. Я не претендую на оригинальность.

— Тогда почему ваша рота, штабс-капитан, последние три месяца копает не как рота на полевой подготовке, а как рота, у которой через несколько недель — дата?

Я выдержал паузу. В прежней жизни я бы и в этот момент, наверное, сделал ошибку — поторопился бы закрыть фразу красивой формулой, которую потом нечем было бы поддержать; в этой жизни молодое чужое тело, в котором я сидел перед генералом, удерживало меня крепче, чем выдержка: молодое тело не любит длинных пауз, и когда оно переламывает себя, чтобы паузу выдержать, выдержка эта замечается со стороны. Кондратенко её заметил.

826
{"b":"976923","o":1}