Лидия не ответила. Казалось, она не слышала. Но ее веки дрогнули. Медленно, с невероятным усилием, словно поднимая каменные веки, длинные ресницы опустились, скрывая пустоту и черноту взгляда. Затем – еще медленнее поднялись. И в глубине глаз, еще влажных от недавних слез, сквозь туман отчаяния, мелькнуло что-то. Не осознание, не раскаяние еще. Но – слабый, едва теплящийся огонек. Крошечная, дрожащая искра неуверенной, изможденной решимости. Словно после долгого падения в бездну она вдруг, наощупь, уловила под ногами первый, шаткий уступ. Она глубоко, с надрывом вдохнула, воздух свистом прошел через сжатое горло, и из него вырвался тихий, надтреснутый звук, больше похожий на стон умирающего, чем на слово:
– Про… сти…
Словно прорвало плотину. Слезы, настоящие, человеческие, тихие, не истеричные, покатились по ее щекам, горячими ручейками оставляя чистые дорожки на заплаканном лице. Они смывали тушь, маски, ярость. Смывали, казалось, и часть того липкого, темного налета, что окутывал ее. Осталась лишь сырая, обожженная болью реальность, гнетущий страх перед завтрашним днем и перед тем, что несет с собой возвращение к Дмитрию, и этот хрупкий, едва теплящийся огонек чего-то, что могло бы стать началом пути назад. Или – что казалось куда более вероятным в этой комнате, пропитанной остаточной магией и страхом – первым шагом в бездну иного рода, куда более страшную.
В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь прерывистыми, но уже тише, всхлипами Лидии и гулким стуком сердца Вереи, отдававшимся в ушах. И тревожным шепотом ветра за окном, который внезапно усилился, завыл в щели рамы, на мгновение показался Верее не просто настойчивым, а зловещим, слишком похожим на низкое, насмешливое дыхание незримого наблюдателя, донесшееся из самой гущи сгустившихся за стеклом теней. Она невольно сжала руки Лидии сильнее, ища опоры в этом внезапно враждебном мире, где даже ветер шептал угрозы.
Глава 7: «Сети для Сельди»
Тяжелые сумерки давили на город, заливая улицы мутной, дождевой серостью. В гостиной особняка Бродских, мрачной и перегруженной темным дубом, тяжелыми портьерами и витринами с морскими диковинками, Дмитрий сидел, словно придавленный невидимым грузом. Его палец бесцельно водил по ободку фарфоровой чашки. Остывший чай пахнул мятой и тоской. Трость с мерцающим перламутровым набалдашником лежала рядом на диване, и казалось, холодок от нее расползался по обивке. Рядом, в глубоком кресле, тетушка Лилибет вязала. Ее пальцы с тонкими, почти незаметными перепонками между суставами двигались размеренно, но клубок шерсти вдруг выскользнул из рук и покатился по персидскому ковру. Она лишь вздохнула, не прерывая движения спиц. Тени в углах комнаты, обычно неподвижные, словно сжались, внимая разговору.
– Дима, соглашайся на развод. Она того не стоит, —произнесла Лилибет, не поднимая глаз от вязки. Голос ее был тихим, как шелест страниц. – Плыть против течения – лишь силы тратить.
– Нет, – отрезал Дмитрий. Звук собственного голоса, хриплый от усталости, отдался в его висках. Набалдашник трости слабо мерцал, как далекая звезда в тумане.
Лилибет тяжело вдохнула, запах морской соли и старых книг усилился вокруг нее. Она достала из складок платья маленькую записную книжечку в кожаном переплете и карандашик на цепочке. Ее перепончатые пальцы заскользили по странице, выводя мелкий, бисерный почерк:
– Племянник Дмитрий. Отказ от развода. Аргумент: баловство балованной девицы... – проговорила она вслух, закрепляя мысль.
В дверях бесшумно возникла Лилит. Ее платье из тяжелого шелка шуршало, как прибой о гальку. От нее тянуло прохладной сыростью и йодистой свежестью глубины. Жабры на ее шее приоткрылись, улавливая тиканье маятниковых часов в углу и тяжелое дыхание племянника. В руках она сжимала письмо. Мутные, лишенные век глаза, похожие на аквамарины, скользнули с сестры на Дмитрия.
– Она у Вереи, – голос Лилит был низким, с легким булькающим подтекстом. – Пишут, что ей стало дурно… Дурная девчонка... – она медленно направилась к племяннику, ее шаги были бесшумны на толстом ковре. – Настали тяжелые времена, Дима.
– Тяжелые времена? – Лилит фыркнула, звук напоминал выдох кита. – Голод да холод – вот тяжесть! А это – баловство избалованной девчонки. Забыла все берега, помешалась на том, что решили за нее. Попала в сети, Дима. Невидимые, но крепкие, как стальные. Решили права выбора в мире, где права – как сети для сельди: и для мужчин, и для женщин – все в дырах и узлах. Она была убеждена: их век диктовал моду на цвет чая в полдень, на обязательный облепиховый настой «для долголетия», на высоту каблука и глубину декольте. Каждая неделя приносила новый указ «свыше» о том, что жизненно необходимо. Но кто ткет эти сети, Дима? Кто держит нити?
– Хоть яд не заставляют пить, не модно, – отозвалась Лилибет, поднимая упавший клубок. Ее пальцы нащупали нить. – Но и свободы не прибавляет. Сети душат медленно.
Дмитрий усмехнулся, глядя в окно на мокрые крыши и тусклые огни города. Горькая правда звучала в словах теток. Трость под его невольным взглядом вспыхнула тускло-синим и тут же погасла. За окнами особняка Штокманов сгущались такие же тяжелые, насыщенные влагой сумерки.
В кабинете мэра царил хаос. Ольга Витальевна Штокман в ярости смахнула со стола стопку бумаг – они веером рассыпались по дубовому столешнице.
Пепельница была переполнена окурками папирос «Ява», тяжелый запах табака висел в воздухе, смешиваясь с терпким ароматом недопитого коньяка. Алексей Штокман мрачно раздавил окурок о край переполненной пепельницы, оставив черную метку на полированном дубе. Ольга Витальевна Штокман схватилась за горло, будто ей перекрыли воздух. Ее лицо, обычно безупречно бледное, залила мертвенная синева:
– Ужас! Кошмар! Позор! – прохрипела она, едва Алексей закончил говорить о своем решении поговорить с Бродским. Пальцы вцепились в кружевной воротник блузки, раздался легкий треск рвущейся ткани. – Алексей, нас же... О Боже! Что скажут люди? Они... они растерзают нас! Нас вышвырнут из их круга как... как выброшенную чешую!
Ее голос сорвался на визгливую ноту. Она металась по кабинету, шелковый пеньюар трепетал, как парус на штормовом ветру, а пальцы бесцельно теребили жемчужное ожерелье на шее, будто перебирая четки отчаяния.
Алексей сжал кулаки так, что побелели костяшки.
– Хватит строить трагедию! – рявкнул он, стукнув ладонью по столу так, что задребезжали хрустальные пресс-папье. – Я решил! И точка! Эта... эта истеричка довела Лиду до...
– Поспешно... – этот голос, холодный и чуждый, словно доносившийся из глубокого колодца или из самой толщи теней, сгустившихся в углах кабинета, прозвучал так неожиданно, что Ольга вскрикнула, отпрянув к стене, а Алексей резко встал, опрокинув тяжелое кресло. Грохот дерева о паркет прозвучал как выстрел в напряженной тишине. Его рука инстинктивно потянулась к верхнему ящику стола, где лежал браунинг. Тени за его спиной резко дернулись, словно испугавшись резкого движения.
Из самого мрака, сливаясь с вечерними тенями, которые, казалось, втянулись в него, как в воронку, шагнул вперед незнакомец. Ни скрипа паркета, ни стука в дверь – он возник материализовался словно призрак, нарушив ход их отчаянного спора. Лампа под абажуром из зеленого стекла коптила, отбрасывая на его лицо зыбкие, неверные тени, которые не желали задерживаться на его чертах. Его пальцы, слишком длинные и тонкие, бледные, как кость, сцепились перед темным, безупречно скроенным сюртуком. Запахло чем-то чужим – пылью старых фолиантов и... резкой, электрической озоновой свежестью после грозы. Взгляд из-под нависших бровей был острым, как шило, и казалось, видел не только их лица, но и самые потаенные мысли, выставляя их на холодный свет.
– Прошу прощения, что прервал ваш... столь оживленный диалог, господин Мэр, госпожа, – его поклон был безупречно вежливым, но в глазах не читалось ни капли сожаления, лишь ледяная пустота. Голос звучал низко, размеренно, мертвенно-ровно.