А Новый год мы встречали опять полным домом, с ёлкой до потолка — Мишка с Колькой привезли из лесополосы, по всем правилам согласовав с лесником, о чём Мишка сообщил с гордостью человека, чья контора теперь делает по закону даже ёлки. Катя приехала с зимней сессией за плечами — три экзамена из четырёх уже сданы, всё на «отлично», и с подарками, купленными на собственные, стенгазетные и машинописные, деньги: матери — воронежский платок, мне — записную книжку в твёрдой корке, «потому что твой блокнот, папа, скоро лопнет, я видела». Дочь была наблюдательна по-филологически: блокнот действительно дописывался, в нём оставалось листов двадцать, и по моим подсчётам их должно было хватить как раз до конца того, что я в нём вёл.
За столом, между салатами и курантами, Мишка с Серёгой — тот встречал Новый год у нас, что было уже само собой разумеющимся, — затеяли спор о том, что изменится с первого января, когда заработает закон: Мишка доказывал, что ничего, Серёга, наладчик с городского завода, — что на заводах что-то да сдвинется, у них уже выборы начальника цеха объявили. Я в спор не вступал и слушал с удовольствием: спорили два молодых инженера о будущем своей страны, спорили без оглядки, при открытой форточке, и сам этот спор — невозможный на этой кухне ещё пять лет назад — был, пожалуй, самым содержательным итогом гласности из всех, что я мог предъявить.
И когда куранты пробили и за окнами захлопали и закричали по всей улице, я поднял свой стакан с компотом за то, что вслух назвал «годом урожая», а про себя — иначе: за последний спокойный год. Восемьдесят восьмой стоял на пороге, и из всех живущих только я знал его расписание.
Глава 14
«Изучение»
Комиссия приехала одиннадцатого января, в понедельник, по санному первопутку — зима в восемьдесят восьмой вошла снежная, с метелями на Рождество, и дорогу от райцентра грейдер чистил под их приезд дважды. Без предупреждения не обошлось — Дымов позвонил в пятницу: «Выезжают. Пятеро. Председатель — Лысенко». Я выслушал состав и отметил главное: четыре фамилии областные, знакомые, рабочие. Пятая — нет. «Чергинец, представитель сектора, Москва», — сказал Дымов и сделал паузу, в которой уместилось всё, что он об этом думал.
В выходные перед приездом я сделал единственное приготовление, которое себе позволил: прошёл по хозяйству обычным воскресным обходом, чуть медленнее обычного. Не проверял — смотрел. Цеха, ферма, мастерская, новая водогрейка, мишкина диспетчерская с её аккуратными журналами. Девять лет работы стояли на месте и никуда не собирались. С этим ощущением — не уверенности даже, а простой материальной наличности сделанного — встречать любые комиссии можно было спокойно.
Сухоруковский прогноз сбылся по всем пунктам, включая нейтрального председателя.
Встретили мы их буднично — как договаривались на январском военном совете малого круга: никаких накрытых столов, рабочий день, хозяйство функционирует. Лысенко поздоровался со мной за руку, представил состав и зачитал предписание: «изучение опыта и практики артельного хозяйства в соответствии с поручением». Срок — неделя. Я ответил протокольно: помещение для работы выделено, документы — по первому требованию, люди — в рабочее время, не отрывая от смен. Лысенко наклонил голову: порядок его устраивал.
Чергинец оказался человеком лет сорока пяти, в хорошем московском пальто, с лицом гладким и непримечательным настолько, что через час я бы не вспомнил его в толпе. Такие лица не выдаются от природы — такие лица нарабатывают. Он единственный из пятерых не записывал ничего при знакомстве. И единственный, кто на обходе цехов смотрел не на чаны и журналы, а на людей: цепким, быстрым, оценивающим взглядом — кто держится как, кто отвечает как, кто отводит глаза.
По людям он и пошёл — со второго дня, в точности по сухоруковской сорочьей сводке.
Деревня встретила комиссию по-своему, и это «по-своему» стоило отдельной записи. Никто никого не инструктировал — я на этом стоял твёрдо: ни собраний, ни накачек, ни «к нам едут, держитесь». Инструктаж деревня провела сама, своим вечным способом — через магазин и колодец, — и провела куда тоньше, чем сумел бы я. Лиза формулировала это покупательницам так: «Едут смотреть, как мы живём. Ну и пусть посмотрят, как мы живём». В этой фразе помещалась вся оборонительная доктрина: не прятать, не казать, жить. Антонина выразилась короче: «У меня в цеху всегда чисто. Пусть хоть каждый день ездят». А Кузьмич, услышав новость, спросил только: «Кормить из чьих фондов будем?» — и, узнав, что обедают приезжие в общей столовой за свои, согласно тронул кепку: порядок.
* * *
Работала комиссия в красном уголке правления — мы выделили им стол, сейф под документы и Зинаиду Фёдоровну в качестве, как она сама определила, «подающего механизма». Лысенко вёл дело строго по предписанию, день за днём, по разделам: учредительные документы, финансы, оплата труда, отношения с колхозом, налоги. Вёл, надо отдать должное, без подвохов и без поблажек — ровно, как читал когда-то по бумаге на сессии. За эту ровность я был ему почти благодарен: нейтральный председатель, не делающий ни шага в сторону, превращал комиссию из охоты в процедуру, а процедуры наша оборона перемалывала штатно.
Документы комиссия съела за три дня, и съела с аппетитом, перешедшим в лёгкое несварение. Четыре областных члена работали добросовестно: подняли устав, паевые ведомости, налоговые платежи, договоры с колхозом, сверили с законом об ИТД, с февральским постановлением, с новым законом о госпредприятии — благо тот две недели как вступил в силу и его толкование само ещё ходило в детских штанишках. Зинаида Фёдоровна подавала описи со скоростью, опережающей запросы, Мишка по первому слову выдавал любые срезы из своих двойных журналов, и к среде главный по финансам областной член комиссии, человек по фамилии Гудков, сказал ей фразу, которую она занесла в свой невидимый актив: «Я в облфинотделе двадцать лет. Такого учёта не видел нигде. Можно, я форму вашей перекрёстной описи перерисую — для себя?»
На третий день случился эпизод, который я потом пересказывал Сухорукову как лучший момент зимы. Гудков, копая договорную схему с колхозом, наткнулся на наше выравнивание цен — то самое, про «самый долгий способ не поссориться», — и долго не мог поверить документам: артель сознательно платила колхозу за сырьё выше закупочной. «Тут ошибка, — сказал он Зинаиде Фёдоровне, — или я чего-то не понимаю. Зачем вам это? Вы же себе прибыль режете». Зинаида Фёдоровна выровняла очки и ответила со всем сорокалетним достоинством: «Затем, молодой человек, что прибыль считается за год, а деревня — за поколение. У нас горизонт планирования другой». Гудков записал это в свой блокнот — я видел, как записывал, дословно, — и вечером, говорят, цитировал в гостинице остальным. Если от всей комиссии в области останется одна эта фраза, поездка окупилась.
Фактура восемьдесят шестого года, привезённая в чьём-то портфеле, об эти описи разбилась без следа. Старые цены, на которые напирала записка, были давно пересмотрены и переоформлены; «сомнительная» схема с колхозом — дважды проверена райфинотделом и опубликована; холодильная установка, гвоздь семихинской фактуры, числилась на балансе с апреля, с полным комплектом бумаг и министерским актом сверху. Я наблюдал, как областные члены комиссии постепенно меняются в лице — от служебной настороженности к профессиональному интересу, — и понимал, что эта часть сражения выиграна ещё в октябре, за столом, где мы с Зинаидой Фёдоровной заводили третий вариант соответствия.
Чергинец в документах провёл в общей сложности час. Остальное время он ходил. По ферме — поговорил с доярками о расценках. По мастерской — с Лёхиным подручным о заработках, «а в колхозе больше или в артели?». По деревне — и там его видели то у магазина, то у медпункта, то на лавке с пенсионерами. Разговаривал он мягко, сочувственно, с интонацией человека, которому можно пожаловаться, — и деревня, наша битая, тёртая, всё понимающая деревня, отвечала ему с той особенной приветливой непроницаемостью, которой жалуются разве что на погоду.