— Не положено, — повторила Лиза.
В этот момент в дверь вошёл Лёха. Он заехал с грузовиком — привёз партию муки от мельницы Антонины, и ещё ящик с творогом. Дверь магазина, когда её толкают в раннем июне, делает мягкий ручной звук — без визга, как зимой.
— Ильинична, — сказал Лёха, ставя ящик у прилавка. — Тебе чего?
— Бутылочку, — сказала она. — Степе. Юбилей.
Лёха посмотрел на меня. Я стоял у дальнего стеллажа с хлебом, в полуоборот к прилавку. Я подошёл. Подумал секунду — не больше.
— Лиз, — сказал я. — Отложи Авдотье Ильиничне одну. Под прилавок, на полку для отложенных. На листке: «Авдотья Ильинична, к четырнадцати ноль-ноль». Пробьёшь ровно в два, не раньше.
Я обернулся к Лёхе.
— Лёша, у тебя сегодня обратный маршрут как идёт?
— Через лог пойду, к мельнице на Кузнецовку, потом домой.
— Авдотью Ильиничну отвезёшь до самого крыльца. Бутылку — заберёшь у Лизы в её присутствии, после двух часов. До этого — Авдотья Ильинична посидит у Лизы в подсобке, отдохнёт, чай выпьет. Пешком обратно ей сегодня делать нечего. Шесть километров через лог — не возраст для второй ходки.
— Понял, Павел Васильевич.
— А я-то? — спросила бабка, ещё не понимая, отказали или нет.
— А Вы, Авдотья Ильинична, прошли свои шесть километров — и хватит. Степану скажете: «Лёша Фроловых довёз». От меня — поздравление с пятидесятилетием.
Бабка посмотрела на меня — и вдруг сняла платок с головы, прижала его к груди, как держат икону в крестном ходу.
— Сынок, — сказала она тихо, — я думала, отказали.
— Не отказали, Авдотья Ильинична. Подождать попросили. До двух.
Лиза наклонилась, достала из-под прилавка отдельный листок, на котором у неё с прошлой недели вёлся список отложенных товаров для постоянных. Записала: «Авдотья Ильинична — одна 'Пшеничная" — пробить в 14:00 — Фролов забирает». Сняла со склада бутылку, поставила её отдельно, под прилавок, на нижнюю полку. Помогла Авдотье усадиться на табурет у входа в подсобку, налила чай.
Лёха ушёл вытаскивать второй ящик из кузова. Я подождал, пока бабка отвернётся к кружке.
— Лиз. — Я смотрел не на неё, а на витрину с банками. — Если за июнь у тебя таких будет пятнадцать — мы ошиблись с правилами. Если пять — мы ошиблись с людьми. Если десять — это правда нашего села. И тогда мы спокойно записываем для себя: кому отложить, кому довезти, кому самим занести.
— А пробивать как?
— Так и будешь — после двух. Никаких «продукций собственных, штучных», никаких особых позиций. Бутылка — после открытия отдела, по обычной цене, по обычному чеку. Только люди — разные, и маршрут до них — разный.
— Поняла, Павел Васильевич.
Это «Павел Васильевич» у Лизы тоже было первым за все месяцы её работы. До этого она здоровалась — и всё.
Я вышел. У машины Лёха дозагружал пустые ящики обратно в кузов.
— Лёша. — Я смотрел поверх кабины, в сторону лога. — Если такая ходка будет ещё раз в июне — без меня. Сам решай.
— Решу.
— Только одно правило: пьяных за ту бутылку — не возить. Если у Степана к двум часам уже гулянка началась — Авдотью довезёшь, бутылку отдашь Степану в руки на крыльце, сам в дом не заходи.
— Понял.
Он сел в кабину. Я пошёл к «Волге».
Вечером, в начале седьмого, я был в правлении один. Светло ещё совсем — июнь, длинный день. Окно в кабинете я не закрывал; Кузьмич, проходя мимо, заглянул в открытую створку.
— Палваслич, — сказал он, не заходя. — Семёныч у Григорьича.
— Уже?
— С полчаса. Я в коровнике был, видел, как он через двор на ту сторону пошёл. Инструмент — тот, маленький; ключ разводной, отвёртка. Через дом увидел в окно — он у Григорьича во дворе уже, у поленницы. Григорьич вынес ему чай.
— Хорошо.
Кузьмич помолчал. Кепку из руки в руку переложил.
— Палваслич, я тебе скажу. — Он смотрел не на меня, а в собственную ладонь, на ремешок кепки. — У меня дед, который, когда я ещё пешком под стол, гнал из свеклы. Из свеклы в наших местах — хорошо. Он умер в шестьдесят первом, до восьми лет до пенсии. Не от своего гонева — от тифа. Так вот: у нас всегда умели, и всегда боялись, что отравимся. Семёныч — это правильно. Это я тебе как старый говорю.
— Понял.
— Ну и всё. — Он надел кепку и пошёл к коровнику. На полпути, не оборачиваясь, бросил через плечо: — Валентина с Катей меня в субботу на рассаду зовут. Скажи, я приду.
— Скажу.
Он ушёл. Окно осталось открытым.
Я сидел над блокнотом ещё минут десять. Записал в столбик: первое — Авдотья Ильинична, отложили, Лёха довёз; повторять только так. Второе — Бэла на полке плодово-ягодного со среды и субботы. Третье — Семёныч начал. Четвёртое — Артур: минус десять процентов в магазине номер два к августу. Пятое — Кузьмич сказал «правильно». Без даты. Я знал, что вернусь к этому списку в начале июля, когда Семёныч пройдёт первые десять дворов; и в начале августа, когда мы посчитаем выручку июля; и в сентябре, когда уборочная заслонит весь май-июнь, и весь этот «сухой закон» уйдёт в фоновую помеху, как радиопомеха на коротких волнах — постоянная, привычная, не пугающая.
Я думал о другом. Я думал о том, что в конкретно нашем мае-июне восемьдесят пятого, в Курской области, в одной отдельно взятой деревне, мы только что сделали маленькую вещь: не запретили — а перенаправили. Не сломали кассу — а удлинили маршрут. И что ровно эту вещь в ближайшие два года стране сделать на её масштабе никто не догадается. У страны не будет своего Семёныча в каждом дворе; у страны будет участковый и приёмщик стеклотары, и оба будут отчитываться по плану. У страны будут вырубленные виноградники там, где их сажали при Хрущёве и при Брежневе, и очереди на тех улицах, где их не было ни разу за послевоенные сорок лет. У страны будет — и я это знал так, как знают то, что приходит из-за края месяца, без даты и без «когда», — потеря миллиардов и рост самогоноварения, рост отравлений, рост недоверия к собственной партии. Это был тот случай, когда послезнание не давало мне ничего, кроме инструкции по выживанию для моих трёхсот сорока дворов.
Я закрыл блокнот.
В окно было видно — там, через двор фермы, к поленнице Григорьича шёл с другой стороны Артур. С папкой под мышкой. Не для самогона — для очередного пересчёта по магазину номер два; он ещё днём говорил, что зайдёт к Семёнычу заодно, обсудить, как считать «продукцию через плодокомбинат» в пересменке.
Я подумал — спокойно, без удовольствия и без злости, — что у нас в «Рассвете» пятое июня восемьдесят пятого начинается так, как, наверное, начнётся весь следующий год: трое мужчин у поленницы, разговор о трубе, чай в эмалированной кружке, четвёртая — Бэла — в среду на полке плодово-ягодного, пятый — Кузьмич — за рассадой в субботу. Этого было мало, чтобы спасти страну. Этого было ровно столько, чтобы спасти село.
Я выключил настольную лампу — она в эту длинную июньскую светлоту всё равно не работала на смысл — и подумал, что с этой минуты у нас в селе, кроме председателя и парторга, есть ещё один человек, у которого по Рассветово ходит по делу инструмент, и что этого человека все скоро будут узнавать издалека по тому, как он несёт ключ разводной — не за пазухой, а в открытой ладони, как несут не оружие, а ремесло.
Это была не «серая зона». Это была пятая по счёту работа, которую за шесть лет «Рассвет» научился делать тише, чем о ней принято говорить. До шестой оставалось дожить.
Я подвинул блокнот к краю стола, к завтрашнему дню, и вышел.
Глава 12
В первый понедельник июля Нина положила мне на стол свою «июньскую тетрадь»: узкую общую, в зелёной обложке, с разлинованными столбцами. На первой странице её рукой был выведен заголовок: «Июнь 1985. Магазины колхоза 'Рассвет". Учёт исключений по линии постановления». И дальше: даты, фамилии, наименования, время пробития, кто забирал.
Я читал столбец за столбцом. Третье июня: Авдотья Ильинична. Седьмое: дядя Ваня Стоев, поминки тёщи. Двенадцатое: Рябова Зинаида, серебряная свадьба. Семнадцатое: Семёнов Алексей, проводы сына в армию. Двадцать первое: Кулагины, две бутылки, восемьдесят лет отцу. Двадцать четвёртое: Анна Петровна Зуева, по записке Зуева-полковника. Двадцать восьмое: Свистуновы, крестины внука. Двадцать девятое: Карповы, серебряная свадьба второй пары за месяц.