Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Кузьмич встретил меня в воскресенье у мастерской вопросом без здравствуй:

— Ну?

— Остаюсь. Внештатным экспертом откупился.

— Не дурак ты, Палваслич. — Старик сказал это с весом, как выносят благодарность в приказе. — А про восемнадцатый год — сказал?

— Сказал. Дословно.

— И чего Москва?

— Москва записала.

— Ну вот. — Кузьмич удовлетворённо поправил кепку. — Сорок лет им это сказать хотел, да всё трибуны не было. Дожил: через своего председателя в Москву передал. Теперь и помирать можно… — он покосился на меня и поправился: — лет через двадцать.

Мы постояли у мастерской — был тот час воскресного утра, когда деревня уже встала, но ещё не завелась: пахло дымом летних кухонь, у пруда перекликались ребята, от фермы тянуло первой дойкой. Кузьмич смотрел на это хозяйским своим прищуром, и я знал, что он видит: не пейзаж — устройство. Сколько дворов топится, чья корова отбилась, кто в воскресенье с утра уже в огороде, а кто проспится к обеду.

— А ведь струхнул я, Палваслич, — сказал он вдруг негромко. — В среду-то. Машина за тобой пошла, а я стою тут и думаю: а ну как уговорят? Они ж там уговаривать умеют, не нам чета. Цельный день у меня внутри постно было. А в пятницу Толик с вокзала тебя вёз, мимо проехал, рукой махнул — и я по руке понял: не уговорили. Рука довольная была.

— Михалыч. Ты ж сам говорил: крышу с домом не перепутаешь.

— Говорил. — Он коротко фыркнул в седую щетину. — Так то я говорил про тебя. А боялся-то — за себя. Привык я, понимаешь. К хорошему быстро привыкаешь, отвыкать — годы.

* * *

В понедельник деревня уже всё знала — в подробностях, которых не было: по верхнему порядку ходила версия, что председателю «предлагали министра, а он послал», по нижнему — что «звали в самое Политбюро, а он сказал: у меня сев». Я не опровергал. Деревенский фольклор — жанр самостоятельный, и в главном он не ошибался: звали — остался. Тётя Поля высказала мне это в глаза у магазина, с прямотой, которой позавидовал бы Серёга Хрящев: «Правильно, что не поехал. Туда ехать — там таких умных полна коробочка, а у нас ты один». Я так и не понял, чего в этом было больше — похвалы или учёта, — но формулировку запомнил: точнее моего двенадцатистраничного обоснования, и без единой цифры.

Поздно вечером, когда дом затих, я достал блокнот и долго сидел над чистой страницей.

Из Москвы тем временем пришло первое внештатное поручение — конверт с грифом комиссии и просьбой «дать замечания к проекту примерного устава сельскохозяйственного кооператива». Я разложил проект на столе и увидел, что замечаний будет много: устав писали люди, знавшие слово «кооператив» по докладам. В пункте о распределении доходов стояла формула, по которой Бэлина доярка не пересчитала бы свой пай и за неделю; в пункте о выходе из кооператива зиял провал, в который через пару лет утекут тысячи паёв по всей стране. Я работал над замечаниями три вечера и в сопроводительной написал без дипломатии: устав должен быть таким, чтобы его понимала доярка, потому что охранять его будет она, а не юрисконсульт. Это была первая бумага, которую я писал для всей страны, — и писал я её так же, как девять лет писал для деревни: меняя сальники до борозды.

Выбор, который я сегодня записывал, был сделан давно — в сущности, ещё тогда, в первую зиму, когда я понял, что не хочу пережидать эту жизнь, а хочу жить её. Но между «сделать выбор» и «закрыть выбор» — расстояние в девять лет: всё это время дверь стояла приоткрытой, и тянуло сквозняком — Москва, ранг, возможность, которую разумный человек обязан был хотя бы взвешивать. Сегодня дверь закрылась — не хлопнула, просто встала на свой язычок. И впервые за девять лет в доме не дуло ниоткуда.

Странное чувство. Легче, чем я думал, и тяжелее: пока есть выбор, любая беда отчасти черновик — можно было иначе. Теперь черновиков не оставалось. Всё, что случится дальше с этой деревней, с этим делом и с этой страной, случится со мной набело.

А случиться предстояло многое — это знал во всём доме один я. За окном стояло лето восемьдесят восьмого, лучшее, может быть, лето этих лет: закон принят, урожай наливался, дети росли, страна говорила взахлёб и ещё верила, что разговор лечит. Впереди, в темноте за этим летом, лежали год восемьдесят девятый с его пустыми полками и шахтёрскими касками, и девяносто первый, после которого не станет самой страны, выдавшей мне депутатский мандат и грамоту облисполкома. Я не мог заслонить от этого ни деревню, ни семью — заслонить нельзя, можно подготовить. Этим я, в сущности, и занимался девять лет, называя это по-разному: запас прочности, двойная документация, погреб в хороший год. Теперь у этой работы появилось настоящее имя, и имя было простое: остаться.

Перед тем как писать, я перелистал блокнот назад — катин, подаренный на семидесятилетие Октября, он подходил к концу, как и тот, старый, лежащий в верхнем ящике. Записи года легли передо мной короткой летописью: «бюро: одобрено, контроль за собой» — март; «десятая посевная без меня: значит, удалась» — апрель; «не где деньги, а где люди» — май; и вот теперь июнь с его закрытой дверью. Год сходился, как сходится у Зинаиды Фёдоровны годовой баланс: всё, что было посажено за девять лет, взошло в одну весну.

Я записал: «Москва: отказ принят, цена — внештатный эксперт, дважды в год. Формула Корытина сработала дословно. Катя выиграла на мне „Мастера“. Кузьмич передал Москве привет из восемнадцатого года. Дверь закрыта. Сквозняка нет. Дальше — набело». Подумал и приписал внизу, отдельной строкой, ту фразу, которую, оказывается, десятилетняя дочь подслушала и хранила восемь лет:

«Дом — это где тебя посадили, а не куда пересадили».

Лучше я за все здешние годы так и не сформулировал. А дочь, выходит, носила эту фразу в себе восемь лет — и понесёт дальше, в свой Воронеж, в свою науку о словах, в свою жизнь, которой я уже не увижу целиком. Семена, оказывается, сеешь не только в землю. И не всегда знаешь — когда.

Глава 20

«Год урожая»

Уборку-88 мы начали девятнадцатого июля и закончили двенадцатого августа, и весь этот месяц стояла та редкая, почти неприличная для Черноземья погода, когда небо словно решило один раз не вмешиваться: сухо, ровно, с короткими ночными дождями точно по заказу. Кузьмич, выходивший к весовой каждое утро, как на пост, комментировал это с суеверной осторожностью: «Не сглазить бы. Такого июля у меня было три на всю жизнь: в пятьдесят шестом, в семьдесят втором и вот». Андрей вёл уборку уже без всякой оглядки — вторая его жатва главным агрономом шла как по нотам, и моя председательская роль свелась к тому, что я подписывал сводки и дважды в неделю объезжал сеть: ивлевские, полынинские, тополевские шли в этом году с нашими семенами и по нашим графикам, и впервые её можно было оглядеть одним взглядом — шесть хозяйств, убирающих хлеб по единой системе.

Цифра вышла такая, что Зинаида Фёдоровна пересчитала её трижды, прежде чем ставить в сводку: тридцать шесть и две десятых центнера с гектара в среднем по колхозу, а на четырнадцатом поле — сорок один. Сорок один центнер озимой пшеницы на курском суглинке. Кузьмич, услышав про сорок один, пошёл на четырнадцатое лично, взял колос, растёр в ладонях, пересчитал зёрна — и вынес заключение, которое Мишка тут же объявил по своему радио на всю деревню: «Восемь было, когда начинали. Тридцать шесть стало. Лестницу построили — теперь по ней любой подымется. В этом и был смысл».

Я слушал это «восемь было» у весовой, среди пыли и грохота, и думал: десять лет назад цифра «восемь» значила здесь приговор, а теперь она стала первой ступенькой легенды — деревенской, устной, которая переживёт и сводки, и нас. Зерно шло через весовую сплошным потоком, Бэлины ведомости съедали его в учёт тонна за тонной, на току работали в три смены — и всё это работало бы точно так же, если бы меня здесь не было вовсе. В сводках такая графа не предусмотрена.

1304
{"b":"971657","o":1}