— Знаю, Валя. На семь дней Москвы — со мной.
Она вышла.
К девяти я был в кабинете один. Лампа. Тишина.
В тишине я перебрал ещё раз сегодняшний день. Утро с гавриловской телеграммой; артуровский разговор о «гласности»; нинин документ. Каждый из этих эпизодов рабочая нота, без эмоции.
Я закрыл блокнот.
К десяти лёг.
Я не открыл график на следующие дни: и так помнил — тридцатое в правлении, тридцать первое поезд, первое утром Москва, по дню на министерство до седьмого. «Гласность — это форма работы», как сказал Кузьмич. С завтрашнего — у меня по форме работы прежняя дисциплина.
Перед сном я вернулся не к утренней артуровой фразе, а к той, что он сказал двумя репликами позже: «Ты опять раскладываешь людей по полкам. Я спрашиваю не председателя». Эта фраза в кабинете в одиннадцать тридцать утра выбила половицу из-под привычной речи; я к ней не был готов. И ответил без полок. С Артуром — впервые за двенадцать лет дружбы — без них.
Артур этот ответ услышал. И в этом «услышал» был мой главный итог двадцать девятого января — не в гавриловской телеграмме, не в нинином документе, не в семёнычевской соседской ноте. В одной из его реплик, на которую у меня в моём словаре не нашлось привычного предложения.
Кузьмичёвы легли в девять, как всегда. У Артура с Бэлой допоздна было слышно стук костяшек по столу — они разбирали февральские отгрузки. По всему ряду улицы дома гасли к десяти.
На плите у Валентины остывал чайник; свет в коридоре я не выключал — оставлял для Кати. Дом стоял на своих местах. Завтра — Москва.
Глава 21
Обход
Тридцать первого января, в субботу, в семь сорок я встал. Сегодня последний день в «Рассвете» перед Москвой. По графику у меня к восьми вечера поезд из Курска; до восьми дома с семьёй, утром обход полей и села.
Валентина у плиты. Кофе уже сварен; запах в кухне обычный, не парадный.
— Паш, сегодня обход?
— Обход, Валя. Полный — берёза, коровник, мастерская, школа, Кузьмич, Сухоруков.
— Толик к восьми, как договорились?
— К восьми. Уже греет, я думаю.
Она поставила передо мной кружку, но не села напротив. Стояла, держа полотенце в обеих руках.
— Паш. Я не на дорогу скажу — на дорогу всё, что надо, ты сам помнишь. Я о другом скажу. Один раз.
Я положил ложку.
— Говори.
— Все эти восемь лет ты по утрам уходил в правление, а вечером возвращался к этому столу. Не каждый день, но каждую неделю. Восемь лет. С двадцать пятого января у тебя ещё одна работа — областной Совет. А с первого февраля — Москва. Я этому не сопротивляюсь, Паш. Я этому училась с декабря.
Она замолчала; не от слабости, я знал, а потому, что подбирала следующее слово точнее, чем обычно.
— Но я тебе скажу одну вещь. Я не хочу, чтобы ты в феврале в Москве оказался ближе к Корытину, чем ко мне. И не потому, что ревную к нему как к мужчине, — он мне не соперник. Я не хочу, чтобы у тебя в феврале появилась привычка: после длинного дня сначала звонить ему, а потом домой. Если эта привычка появится, ты сам её не заметишь. А я её замечу — но скажу тебе только когда станет поздно. Так у меня вышло — за восемь лет я научилась говорить тебе важное один раз.
— Один раз, — повторил я.
— Один раз. Сегодня — это раз. Не «я с тобой», Паш. «Я с тобой» я тебе говорила в январе двадцать пятого, и оно было правдой. Сегодня правда другая: ты должен быть со мной. И с Катей. И с этой кухней. Иначе семьдесят первый процент по Сухорукову через год перестанет иметь смысл — потому что некому будет его привозить домой.
Я слушал, не перебивая. Знал, что у Валентины такие слова за двадцать четыре года шли раз в три-четыре года, не чаще. Сегодня была одна из тех редких.
— Принимаю, Валя. Не «к сведению». Принимаю.
— Тогда и достаточно. Иди обходи. Толик уже выехал, я его машину слышу.
Она наконец села напротив. Кружка моя ещё была горячая; я допивал кофе уже под другим январским вкусом, чем минуту назад.
К восьми я был во дворе. Морозило слабее, чем неделю назад; минус четыре, без ветра. Снег за ночь не выпал; вчерашний лежал тонко на крышах.
УАЗик у крыльца. В машине Толик и Кузьмич. Кузьмич в тулупе, кепка на голове (не в руке). Я сел спереди.
— Палваслич.
— Кузьмич.
— На поле четырнадцатое?
— На поле четырнадцатое.
Поле № 14 у нас в «Рассвете» — дальнее, за лесом, по дороге на Тополевское; пятнадцать минут от правления. На дальней меже этого поля с пятидесятых годов стояла одинокая берёза. По канону Кузьмича он на эту берёзу с шестидесятого года заходил раз в полгода, к весне и к зиме. Сегодня зимний заход.
Толик довёз нас до межи. Дальше пешком метров двести по утоптанной снеговой тропке.
Кузьмич шёл впереди, я за ним. Тропка узкая; снег по краям её доходил мне до голени.
К берёзе подошли в восемь двадцать пять. Берёза стояла одна; не высокая, в обхвате нетолстая, в зиму без листьев: голые ветви на сером небе. У основания снег от ветра обдут с одной стороны.
Кузьмич остановился. Снял кепку. Подержал в руке.
— Палваслич.
— Кузьмич.
— С победой.
— Спасибо, Кузьмич.
Молчание. Минуту. Мы стояли рядом; я в простом полупальто, Кузьмич в тулупе. Берёза рядом. Снег вокруг.
— Дальше посевная.
— Дальше.
Кузьмич надел кепку. Повернулся; пошёл обратно по тропке. Я за ним.
К восьми сорок мы были у УАЗика. Толик ждал у мотора; курил.
— Куда дальше, Павел Васильевич?
— В коровник.
В коровнике у нас работали с шести; к девяти большинство утренних дел заканчивалось, дойка прошла. Антонина в коровнике была старшей по подсобному молочному отделу; вторая в системе после Семёныча на ветеринарии.
К девяти я вошёл в коровник. Антонина у дальнего ряда, в простом ватнике, в платке. У неё в руках был учётный журнал; писала что-то ручкой по графе.
— Антонина Григорьевна.
— Павел Васильевич.
— Заехал по обходу.
— Заходите.
Прошли вдоль ряда. Коровы стояли по своим стойлам; одна большая голштинка лежала, отдыхала после дойки. Семёныч был в дальнем углу с фонарём, проверял какую-то молодую тёлку. Увидел меня, кивнул через плечо. Я ему ответил.
— Антонина Григорьевна. Как у нас по январю?
— По молоку перевыполнение пять процентов от плана. По сыру артельный заказ выполнен полностью; в феврале расширяем на две тонны. По армянской линии пошла. К весне расширим: Бэла с Артуром привозят рецептуру нового сыра из Курска через её родственников.
— Хорошо.
— И по Семёнычу. К субботе у него на ферме у трёх коров плановый осмотр. У Сергеевны тёлка в общем стаде; здорова.
— Знаю.
— Павел Васильевич. По Москве.
— Слушаю.
— Если будет время — заведите от меня поклон Корытину. У нас с ним в восемьдесят пятом было одно соприкосновение через районный молочный отдел; он меня тогда помнил.
— Передам.
— Спасибо.
— Не за что.
Семёныч из дальнего угла к нам подошёл. В руках фонарь; не зажжённый.
— Палваслич. До Москвы, значит.
— До Москвы, Семёныч. На неделю.
— Обратно в субботу?
— Восьмого утром буду в «Рассвете».
— Тогда у нас тут до субботы — без тебя. Управимся.
Мы пожали руку. Семёныч в коровнике у Антонины долго не задерживался; ушёл к своей тёлке.
Я с Антониной ещё две минуты постоял; потом вышел. Снег у выхода из коровника лежал утоптанный многочисленными следами. На утреннем солнце он блестел; от коровника пахло сеном и тёплым молоком.
К десяти я был на машинном дворе. Лёха у себя в мастерской, у длинного стола с раскрытыми инструментами. У него на январе починка трёх тракторов; два уже стояли в углу готовые, третий в работе.
— Палваслич. До Москвы, я слышал.
— До Москвы, Лёха. На неделю по министерствам.
— А я тебе одно — не по технике.
— Слушаю.
— Серёжа уже улыбается. Маша вчера в обед сказала. С шести месяцев человек улыбается на конкретные лица — раньше только на свет. А Серёжа теперь различает.