Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я помнил это не из тетради Крюкова — из «ЮгАгро». Из отчёта, который мы делали по микроэлементным подкормкам на чернозёмах Ростовской области. На Ростовских чернозёмах — работало. На Курских — должно работать тоже: почвы похожие, климат — чуть жёстче, но принцип тот же.

Я не сказал этого Крюкову. Не потому что скрывал — потому что не нужно было. Крюков пришёл к тем же выводам сам. Из своей тетрадки, из своих наблюдений, из журнала «Земледелие», который выписывал и читал от корки до корки. Параллельная эволюция: учёный из двадцать первого века и агроном из двадцатого пришли к одному выводу разными дорогами. Это — лучшее подтверждение того, что вывод правильный.

К первому мая — засеяли всё.

Три тысячи шестьсот гектаров. Двадцать один день. Без аварий, без срывов, без «Палваслич, дождь зарядил и мы стоим». Дождь был — один раз, на три дня, — но Крюков заложил в график резервные дни, и мы уложились.

Первого мая — выходной. Праздник. Демонстрация в райцентре, которую я пропустил (Сухоруков понял: посевная важнее). Вечером — в клубе: Таисия Ивановна организовала концерт, Мишкин радиоузел играл что-то бодрое, дед Никита сидел в первом ряду и комментировал: «В мою молодость так не сеяли. А сеяли — руками.» Ему девяносто один год. Он помнил время, когда «трактор» было словом из газеты.

Второго мая — Крюков пришёл утром, молча положил на стол тетрадь, раскрытую на последней странице, и ткнул пальцем.

Итоговая таблица. Площадь — 3 612 га (расхождение с планом — двенадцать гектаров, потому что один участок оказался чуть больше, чем на карте). Культуры — все по плану. Сроки — все в графике. Удобрения — внесены по нормам. Семена — использованы полностью, остаток — ноль (Крюков рассчитал с точностью до мешка).

— Чисто, — сказал он.

— Чисто, — согласился я.

Он забрал тетрадь и ушёл. Я знал, куда: на поле. Проверять всходы. Крюков проверял всходы каждый день, начиная с третьего дня после посева. Ходил между рядками, приседал, смотрел на почву, трогал пальцами, что-то записывал. Агроном — на работе. Не в кабинете, не на совещании — на поле, коленями в земле.

Я сидел в правлении, пил чай и смотрел в окно.

Май. Зелёное — везде. Поля — зеленеют: озимые, посеянные осенью, уже набрали силу; яровые — только взошли, но взошли дружно. Деревья — в листве. Воздух — тёплый, влажный, с запахом земли и свежей травы.

Три года назад — первый май в чужом теле. Не знал, что делать. Не знал, кто эти люди. Не знал, выживу ли.

Теперь — знаю всё. И людей. И землю. И себя — в этом теле, в этом мире, в этом кабинете с портретом Брежнева на стене.

Посеяли.

Теперь — ждём. Лето покажет: тридцать пять — мечта или реальность. Двадцать пять на залежах — расчёт или самонадеянность. Тридцать у Степаныча — амбиция или цель.

Всё — в земле. Всё — зависит от дождя, от солнца, от ста факторов, которые нельзя контролировать. Можно — только подготовиться. Мы подготовились. Лучше, чем когда-либо.

А дальше — земля решит.

Земля — она не врёт. Кузьмич так говорит. И за три года я понял: он прав.

Глава 5

Кузьмич попросил отгул на четверг.

За три года — ни разу не просил. Ни в страду, ни в отпуск, ни когда болел (а болел он один раз, зимой семьдесят девятого, ангина — пришёл в правление с температурой тридцать восемь и пять, я лично отправил домой; он ушёл с таким видом, будто его не из кабинета выгнали, а из жизни). Кузьмич — человек, для которого работа была не обязанностью, а воздухом. Без работы он задыхался.

И вот — отгул.

— Палваслич, — сказал он, стоя в дверях моего кабинета утром в среду, — мне завтра нужен день. Целый.

— Что случилось?

— Андрей, — сказал Кузьмич. — Приезжает.

Одно слово. Одно имя. И голос — другой: не кузьмичёвский, командный, уверенный, а — тихий, с трещиной, которую я услышал впервые.

— Во сколько поезд? — спросил я.

— В час двадцать. Курский вокзал.

— Бери УАЗик. Василий Степанович довезёт.

— Сам доеду, — сказал Кузьмич.

— Кузьмич. Бери УАЗик.

Он помолчал. Потом — кивнул. Надел шапку и вышел.

Я сидел и думал: два года. Два года Кузьмич ждал этого дня. Два года — с того момента, когда Андрея забрали в армию, мотострелковую, Дальний Восток, и Тамара плакала на перроне так, что Кузьмич сказал ей «хватит, мать» — а сам стоял с лицом, вырезанным из камня, и только желваки ходили. Два года — Кузьмич работал, давал тридцать центнеров, учил Степаныча и Митрича, замахивался на тридцать пять — и ждал. Каждое письмо от Андрея — читал вслух Тамаре, а Тамара плакала, потому что Тамара всегда плакала. Каждый месяц — звонил Зуеву: «Александр Иванович, как там?» Зуев отвечал: «Нормально, Кузьмич. Парень — в учебном центре. Жив.»

«Жив» — главное слово. Потому что Афганистан забирал не «жив», а — «груз двести». И хотя Андрея через Зуева перевели из линейного подразделения в учебный центр, хотя формально он был в безопасности — «формально» на военной службе значит примерно столько же, сколько «в принципе» в советском снабжении: то есть — ничего не гарантирует.

Теперь — приезжает. Комиссован. По состоянию здоровья.

Я не знал подробностей. Кузьмич — тоже. Письма последних месяцев были короткими: «Всё нормально, скоро приеду.» «Нормально» — слово, которое в армии означает всё что угодно, от «действительно нормально» до «мне оторвало ногу, но я не хочу волновать мать».

Завтра — узнаем.

Четверг. Май. Солнце — яркое, тёплое, майское. Черёмуха — цветёт. Всё вокруг выглядит так, будто мир нарочно старается быть красивым ко дню возвращения.

Я не поехал на вокзал. Не мой момент — семейный. Кузьмич, Тамара, Андрей. Без начальства, без свидетелей, без «Палваслич, скажите слово». Скажу потом.

Знал, что Тамара поедет. Знал — потому что Тамара сказала вчера Валентине (а Валентина — мне, вечером, на кухне): «Я платок новый купила. В райцентре. Специально.» Платок — для встречи. Платок и пироги. Тамара обещала Андрею в каждом письме: «Приедешь — напеку.» И напекла — Валентина видела: три противня, с капустой, с картошкой, с мясом. Три противня на одного человека — это Тамара.

УАЗик уехал в десять утра. Кузьмич за рулём — в пиджаке. Пиджак — тот самый, который он надевал два раза в год: на Седьмое ноября и на Первое мая. Теперь — третий раз. Тамара — рядом, в новом платке, с сумкой, из которой пахло пирогами на всю улицу.

Я стоял у окна правления и смотрел, как машина уезжает по дороге на Курск. Пыль за колёсами. Черёмуха. Солнце.

Хороший день для возвращения.

Должен быть — хороший.

УАЗик вернулся в пять вечера.

Я был в правлении — ждал, хотя делал вид, что работаю. Документы, подписи, квартальный отчёт — всё то, что можно делать механически, пока голова думает о другом.

Услышал двигатель. Подошёл к окну.

УАЗик остановился у дома Кузьмичёвых — через три двора от правления. Первым вышел Кузьмич. Обошёл машину, открыл дверь с пассажирской стороны. Тамара вышла — быстро, суетливо, привычным движением женщины, которая всю жизнь торопится.

И потом — Андрей.

Он вышел из машины — и я понял, что Тамарины пироги и новый платок не помогут.

Высокий — в отца. Худой — не «стройный», а — худой: кости скул, кости ключиц, которые проступали даже под парадным кителем. Парадно-выходная форма — как положено при увольнении: китель с погонами младшего сержанта, фуражка, брюки. На груди — «иконостас»: гвардейский знак, «Отличник Советской Армии», «Воин-спортсмен», значок специалиста. Полный набор — как у нормального дембеля, отслужившего честно. Только Андрей — не дембель: комиссован, не дослужив полгода. Парадка — чужая, не заслуженная до конца, и Андрей носил её так, как носят чужую одежду: неловко, словно не своё. Стрижка — армейская, короткая, затылок выбрит. Лицо — молодое: двадцать один год, должно быть, весна, всё впереди. Но — глаза.

Глаза — не двадцатиоднолетние. Глаза — пустые. Не злые, не грустные, не уставшие — пустые. Как окна в заброшенном доме: рамы на месте, стёкла — целые, а за ними — никого.

1020
{"b":"971657","o":1}