Через десять минут Дымов. Голос ровный, отчётный.
— Павел Васильевич. Я Вас не отвлекаю. По Вашей сводке за февраль хорошо. Среднее по молоку два восемьсот, по творогу рост на одиннадцать. По магазину номер два стабильно. Я доложу как есть.
— Спасибо, Алексей Петрович.
— И ещё. Вы на месте. Это сейчас важно.
— Понял, Алексей Петрович.
— До связи, Павел Васильевич.
Я положил трубку. За один день сработали все три контура, какие у меня сейчас есть в стране: московский, обкомовский и тот, что жил между ними. Каждый говорил о своём; в сумме получалось одно. Так у меня в одной из прошлых жизней сотрудники перед серьёзной перестройкой структуры собирались: не сговариваясь, но на общем нерве.
В половине седьмого Артур заглянул в кабинет со стороны двора. Шёл от Бэлы, пахло хлебом, в руке у него был свёрток в полотенце.
— Дорохов. Бэла велела передать, что ужин у нас.
— Передай, что приду на полчаса.
— Не на полчаса. — Он положил свёрток на угол стола, аккуратно, как кладут документы. — На вечер. Нам нужно поговорить.
Я взглянул на часы: без двадцати семь.
— О чём, Артур?
— О том, что я думаю, Вы знали раньше всех, — отозвался Артур ровно. — И о том, что я не буду спрашивать как.
Это была старая Артурова интонация, рабочая, без украшений. Я отложил перо. Раньше он сказал бы это с поднятой бровью. Сейчас сказал ровно.
— Артур, мне сегодня не до подробностей.
— Я не за подробностями. Я за инструкцией.
— На какой день?
— На месяц вперёд, Дорохов.
Я обвёл кабинет взглядом. Подстаканник, лампа, портрет Черненко на стене — всё на своих местах, как было утром. Только в комнате уже был не понедельник до обеда.
— На месяц вот что, — заговорил я неторопливо. — Ничего нового не запускаем. Стабилизируем то, что есть. Магазин номер два без рывков. Перевозки по графику. Антонине отдельно: новую линию по творогу пока придерживаем, до уборочной не разгоняем. По ремонту Андрею ничего не подгоняем, пусть закрывает спокойно. Май будет шумный; нам нужно встречать его с прибранной палубой.
— Шумный это в каком смысле, Дорохов?
— Скоро почувствуешь, Артур. Весной.
Артур не стал переспрашивать. Только наклонил голову, без слов; это у него было редко. Постоял у двери, обернулся и сказал, что ужин в восемь.
— Буду в восемь, — отозвался я.
К вечеру я остался в кабинете один. Радио переключилось на привычную сетку: новости, передача о пятилетке, концерт по заявкам. На столе блокнот, открытый на сегодняшней странице. На странице три записи: «11.03 — В. И.: 'что дальше". Без обкома», «11.03 — Корытин. Возвращается», «11.03 — А. П.: 'на месте"». Под ними короткая галка, четвёртая по счёту за шесть лет.
Я закрыл блокнот, встал. Подошёл к окну. Площадь была пуста. У крыльца стоял УАЗик; Лёша сидел за рулём, протирая платком собственные ладони, привычно, между делом. На стене за моей спиной Черненко в рамке. Гвоздь тот же; следующее лицо встанет на этот гвоздь, не вынимая. Это, в сущности, и было главное наблюдение дня.
Снял трубку, набрал домашний и сказал Валентине, что скоро буду. Она ответила, что ужин на печке, и положила первой; у неё это получалось не от резкости, а от занятости. Я выключил лампу. В коридоре ноги нашли свой шаг сами; я закрыл кабинет на ключ и спустился вниз. Лёша поднял голову, я кивнул ему «домой» и закрыл за собой дверцу.
УАЗик тронулся. Фары нащупали в воздухе мелкую сыреть, ни дождь, ни снег. Март, который ещё не апрель.
Глава 10
Дом Маруси я нашёл уже не Марусиным. Это было видно с дороги: чужие следы у крыльца, чужой дым над голландкой, у забора — чужой ящик из-под яблок, обтянутый брезентом. Двадцать второго марта Артур и Бэла въехали тихо, без застолья, как и хотели. Я зашёл на третий день.
Бэла отворила сама, в платке, в фартуке поверх тёмного платья, и медленно сомкнула веки в знак того, что узнала и рада. В сенях пахло горячим тестом и побелкой; в горнице — известью, ещё не выветрившейся. Печь топилась, и в её ровном гудении было то самое узнавание дома, которое мы у Артура с Бэлой впервые за много месяцев услышали в одной комнате.
— Тяга родная, — сказал Артур из комнаты. — Бэла говорит, в первый же вечер пошла, без розжига. Лёха ходил с ней проверял, две заслонки переставил, и больше не лез. Сказал — у Маруси была печь без капризов, ему её и доводить нечего.
— Стало быть, дом признал.
— Дом признал, — повторил Артур. — Жаль, что Маруся не дожила, чтобы увидеть. Ей бы понравилось, что у неё в красном углу образ остался на месте. Бэла его не сняла.
Сказано было ровно. Не как реплика, не для переноса смысла — как констатация погоды. Я сел к столу. Бэла поставила передо мной чашку. Кофе у них в это утро был чёрный, с лимоном, по-армянски; сахар — отдельно, на блюдце, чтобы каждый брал свою долю.
— Когда едешь? — спросил Артур, садясь напротив.
— В понедельник. С вокзала в Москву, оттуда в среду на квартиру к Левину.
— Что там будут говорить?
— Не знаю. Думаю — про темпы. Про ускорение. Про то, чего у нас не хватало все семь лет, и как теперь это всё одним движением исправить.
— А ты что? — он подпёр щёку кулаком.
— А я скажу, что у меня не два месяца газетной риторики, а шесть лет работы, ошибок и поправок, и что разница в этих двух цифрах — больше, чем кажется человеку, у которого ни тех, ни других не было. Артур не улыбнулся, но в углу рта что-то двинулось.
— Дорохов. Ты осторожно. У них сейчас весна.
Я заметил это и сам — ещё в Курске, по тону людей, которые позвонили мне за последние две недели. У всех у них в голосе появилось одно лишнее полутона нетерпения; разное по причинам, но одинаковое по эффекту. Артур видел во мне это «заметил» без слов, поэтому продолжил не вопросом, а пояснением.
— Я к тому, что весна у партийного работника отличается от весны у агронома. У одного — почки на берёзе, у другого — почки в голове. Распускаются с разной скоростью и в разные стороны.
Бэла за нашими спинами достала из печи противень с лавашом. Я слышал, как она аккуратно сдвинула его на доску и накрыла полотенцем. Без комментариев, без слова. Хлеб — её регистр; в этом регистре она всегда говорила за двоих, и Артур никогда не мешал.
— Артур. По магазину — на месяц вперёд: ничего нового. Стабилизируем. Третий — не запускаем. Если кто-то спросит — мы наблюдаем.
— Понял. По второму — ассортимент держим, водку не выдвигаем на витрину. На случай, если.
— На случай, если, — согласился я.
Мы оба знали, какой именно случай. Точную дату я не назвал ни себе, ни ему; в моём блокноте по этому пункту стояло только: «май-85: ждать постановления; готовиться загодя». Артур читал это, как читают страницу через копирку: знал, что текст есть, не настаивал на содержимом.
Я допил кофе, поблагодарил Бэлу за лаваш, оделся и вышел. На крыльце задержался, посмотрел на улицу. От поворота на Кузнецовку до правления — четыреста метров; те же четыреста, которыми тётя Маруся ходила в магазин все шестнадцать лет вдовства. Теперь этими же метрами в правление будет ходить Артур. Дорога не помнит шагов; помнят шаги люди, а дорога — служит.
Поезд в Москву ушёл в понедельник, двадцать пятого. Я взял купе с одним соседом — пожилым полковником в отставке, ехавшим к внуку в Кузьминки. Полковник не разговаривал; сел, расстегнул воротник кителя без знаков различия, развернул «Известия» и зачитался. Я взял свои.
На третьей полосе — Горбачёв в Ленинграде. Снимок: узкий проход на «Электросиле», тёмные пальто, светлые лица; Михаил Сергеевич — Горбачёв — стоял у станка и говорил с рабочим в спецовке. Текст под фотографией пересказывал короткую речь: страна, мол, обязана ускоряться; больше так нельзя; время требует. Я перечитал абзац дважды. В этих словах не было ничего нового по существу — про ускорение писали и при Брежневе, и при Андропове, и в андроповских февральских пленумных передовицах прошлого года звучала почти такая же формула. Новое было — в интонации, и интонация уже шла. Про неё нельзя было прочитать на третьей полосе «Известий», но она сквозила между строчками, как сквозит весенний свет в плохо подогнанной раме.