Я выключил лампу, которой не зажигал. Вышел.
На улицу.
Шёл через центр села к четырнадцатому полю. Дорогу знал на ощупь; в октябре в Курской области темнело к семи, к полседьмого уже стояли мягкие сумерки, и я по ним угадывал свои повороты.
К меже подошёл в полседьмого.
Кузьмич сидел на бревне у самой канавы. Один. Берёзы на дальней меже не было.
Я подошёл, сел рядом. Бревно недавно положенное, ещё пахло свежим сосновым срезом; видно, Андрей с Семёнычем кинули на пути отступления, чтобы Кузьмичу было где сидеть.
— Кузьмич.
— Палваслич.
Постояли минуту в тишине.
На дальнем углу поля, где шесть лет стояла берёза, лежала теперь куча: сухие ветки и ствол, тонкий, седой, распиленный на три куска. У комеля земля была свежая, уверенная — Кузьмич сам разровнял её лопатой после работы. Привычку эту он выработал лет тридцать назад: ровнять землю после спиленного дерева у него называлось «не оставлять рану открытой».
— Долго пилили?
— Часа четыре. Семёныч ножовкой, Андрей топором. Я больше стоял рядом. — Он усмехнулся в сторону, невесело. — Сажал я её один, в восьмидесятом. А валить — вон сколько народу понадобилось. Так оно всегда: посадить легче, чем свести.
— Куда теперь денешь?
— Ветки потоньше — Тамаре на печь. Что потолще — в правление, тебе на растопку зимой. А ствол сухой, на доску не пойдёт. Пущу на колья — забор у второго магазина подправить.
— Дельно.
— Дерево и сухое в дело идёт, если с умом. — Он повернулся ко мне. — А ты чего пришёл-то, Палваслич? Не берёзу же мою оплакивать. По лицу вижу — из Курска что-то привёз.
— Привёз. Тимофеева сегодня видел.
— И каков он вблизи?
— Считающий.
Кузьмич повернул голову на полпальца — не больше.
— Я тебе это вчера и говорил. И что — сидит уже в кабинете один?
— Один, с понедельника. А Семихин — на другой линии. С прокурорским.
Кузьмич уточнять не стал. Он знал, что это значит: его племянница в восемьдесят втором три месяца проработала секретарём у районного прокурора, и слово «прокурорский» в начальственной фразе он с тех пор понимал без перевода.
— Значит, так. — Он сжал кепку в руке. — У тебя в декабре артель. Документы где?
— Готовы. У Зинаиды лежат.
— Тогда декабрь — и ни месяцем позже. Бумага, которая ждёт, скисает, как молоко. Слышишь?
— Слышу. Не позже декабря.
Постояли.
— И ещё, Кузьмич. Сухоруков в ноябре на пенсию. Хочу съездить к нему в район — повидать, пока он ещё при должности.
— Съезди обязательно. — Он подумал. — И смородины прихвати, банки две, антониненой. Любовь Петровна, жена его, смородину уважает. Уважь старика на проводах.
— Возьму две банки.
Постояли.
Сумерки сгущались. У дальней линии забора уже плохо было видно. Кузьмич встал, не быстро, придерживая рукой колено; колено у него с лета болело сильнее, чем зимой, и я это знал отдельно.
— Идём, — сказал он.
Пошли.
По дороге я не задерживал. Шли молча; так у нас с Кузьмичом было всегда, когда что-то было закрыто. Берёза закрыта. Восемьдесят шестой год для этой стороны поля номер четырнадцать закрыт. В следующем году на её месте Кузьмич, если решит, посадит молодую; он мне про это не сказал, но я думал, что так. Берёза у дальней межи для тени тракторам — моё пожелание восьмидесятого года, и Кузьмич его шестой год держал. Если он решит, что вторая не нужна, мне об этом скажет за два дня до того, как примет решение, не раньше.
К дому Кузьмичу было ближе, чем к моему. Мы попрощались у его калитки.
— До завтра, Палваслич.
— До завтра.
Я пошёл к себе.
Дома Валентина была на кухне. Стол накрыт; ужин: щи, хлеб, картошка. Катя у себя в комнате; у неё на завтра контрольная по физике, она готовила её с пятницы.
— Ну, рассказывай, я весь вечер жду. — Валентина стояла у плиты. — Кого в Курске видел первым? Тимофеева?
— Тимофеева.
— И какой он?
— Считающий. Других слов у меня про него пока нет.
— «Считающий» у тебя теперь на двоих — на него и на Кузьмича. — Она помешала в кастрюле. — А про Семихина молчишь. Ты всегда молчишь про то, что важнее.
— Семихин на другой линии. С прокурорским.
Валентина опустила голову на полпальца — не больше. Это движение она делала, когда услышанное было для неё не новостью, а подтверждением того, о чём думала сама.
— Я этого ждала. С августа ждала. — Она повернулась ко мне. — Что ещё? По тебе вижу — есть ещё.
— Письмо из Москвы. Минсельхоз. Хорошая оценка семинара, просят расширенные материалы.
— В один день — и Семихин с прокурором, и Москва с похвалой?
— В один день.
— Тогда Москве отвечать не торопись. Пусть письмо полежит неделю. Хорошая новость в один день с плохой читается неправильно.
— На той неделе и отвечу. Не раньше.
Сел я не сразу. Сначала подошёл к окну, посмотрел в сторону четырнадцатого поля. Уже было темно; берёзу разглядеть с моего окна было нельзя; раньше её силуэт был виден на горизонте против дальнего забора, тонкой чертой. Сейчас на этом месте пустота. Серая, ровная, без знака.
— Паш. — Она смотрела на меня от стола. — Хватит в тёмное окно глядеть, берёзу там всё равно уже не увидишь. Сядь, ешь, пока горячее.
Я сел. Ел не быстро.
После ужина Валентина убрала тарелки. Сели с чаем.
— Ну а дальше — что? — спросила она тем же тоном, каким спрашивала в субботу.
Я ответил не сразу.
— Дальше отвечать Москве. Регистрировать артель в декабре. Съездить к Сухорукову, пока он при должности. И ждать первого шага от Семихина.
— А он сделает первый шаг?
— Сделает. Не «если», а «когда». Такие, как Семихин, на контроле без дела не сидят: им дело нужно — лицо себе вернуть.
— А Тимофеев? Ему-то верить можно?
Я подумал, прежде чем ответить.
— Тимофеев сегодня сказал, что он не в той линии. Сказал сам, без протокола, без причины. На сегодня — верю. А дальше посмотрим.
Валентина не уточнила. У неё с моими «дальше посмотрим» было определённое отношение: она их принимала как рабочую формулу, не как уход от ответа. За двадцать четыре года она научилась отличать.
Мы допили чай. Я выключил верхний свет; на кухне остался только тонкий жёлтый из коридора. За окном через двор у Артура и Бэлы горело окно; они ужинали поздно, как всегда. У Кузьмичёва дома свет был на втором этаже, у спальной. Тамара ещё не легла.
Берёзы не было.
Я закрыл глаза на секунду.
Открыл.
— Спать.
— Спать, Паш.
В коридоре у двери Катиной комнаты я задержался. У Кати свет ещё горел, но звуков не было; она читала. К контрольной готовилась.
Я не вошёл. Прошёл в спальную.
Лёг. Свет в окне был сдержанный, серый, осенний.
Завтра четверг. Послезавтра пятница. На той неделе отвечать Москве. К концу следующей недели съездить к Сухорукову. В ноябре он на пенсию. В декабре артель. В январе то, чему ещё нет точного срока, но что у Семихина с прокурорским уже в работе.
Перестановка состоялась.
Конфигурация была видна.
Я её увидел сегодня впервые целиком, на одном кадре: Тимофеев в кабинете один, Семихин с прокурорским в коридоре, Дымов в трубке утром, Москва на бумаге вечером, Кузьмич у срубленной берёзы в темноте.
Из этого кадра ничего нельзя было сделать. Кадр для смотрения.
Я закрыл глаза.
И уснул не сразу; перед сном минут двадцать ещё в голове перебиралась карта обкома, в которой теперь рядом с тимофеевской фамилией стояла маленькая особая пометка, я её туда поставил сегодня вечером, в кухне, между ужином и чаем:
«Не в этой линии».
Я этой пометке доверял на сегодня. На завтра — посмотрим. На январь — нет.
Под окном правления Толик ещё возился у УАЗика — левый тормозной барабан он перебирал к концу недели перед ноябрьским московским рейсом. До Москвы — шесть дней. До разговора с Корытиным в его новом-старом министерском кабинете — восемь.
Глава 5
Москва
Поезд Курск-Москва пришёл на Курский вокзал в шесть тридцать утра.