— Ясно.
— Иди. Работай.
Генка встал. Дошёл до двери. Обернулся — и я увидел в его глазах то, чего не ожидал: благодарность. Не за прощение — за шанс. За то, что не позвонил. За двух девочек, пяти и трёх лет, которые сегодня вечером увидят отца дома, а не в кабинете следователя.
Он вышел. Я посидел. Потёр виски. Устал — не физически, а морально. Два тяжёлых разговора за один день — это как два боксёрских раунда подряд, без перерыва. В «ЮгАгро» после увольнений я ходил в бар и пил виски. Здесь — нет бара. Здесь — чай с двумя сахарами и тикающие ходики на стене.
На следующее утро — двадцать первого декабря — в кабинет вошёл Лёха Фролов.
Вошёл — не то слово. Протиснулся. Боком, как будто пытался занять как можно меньше места. Что было забавно, учитывая его метр восемьдесят два и широченные плечи. Красный — до ушей. Руки — не знал куда деть: то в карманы, то за спину, то по швам. Тельняшка под телогрейкой. Глаза — честные, испуганные.
— Садись, Лёша, — сказал я.
Сел. На край стула — второй человек за два дня, который садился на край стула. Только Михалыч — от страха, а Лёха — от стеснения.
— Лёша, — сказал я, — у меня к тебе разговор. И предложение.
— Я… я слушаю, Палваслич.
— Ты знаешь, что Николай Михайлович уходит на пенсию. По здоровью.
Лёха кивнул. Деревня — знала уже к утру. В деревне новости распространяются быстрее, чем радиоволны.
— Мне нужен новый кладовщик. На зерносклад. Я хочу предложить эту работу тебе.
Пауза. Длинная. Лёха смотрел на меня — и на его лице, на этом открытом, «прозрачном» лице — сменялись эмоции, как слайды в презентации: удивление, испуг, сомнение, гордость (мелькнула — и спряталась), снова испуг.
— Я ж… Палваслич, я ж не умею. Я ж — восемь классов. Я бумаги… ну, считать-то умею, но — накладные, ведомости… Я ж не бухгалтер.
— Знаю. Научишься. Зинаида Фёдоровна покажет бумажную сторону — накладные, учёт, отчётность. Михалыч — он ещё три месяца будет на складе — покажет устройство: где что лежит, как хранить, как принимать, как отпускать. А я — буду проверять. Каждую неделю. Лично. И — помогать. Если что-то непонятно — приходишь ко мне, спрашиваешь. Без стеснения.
— А… а если я ошибусь?
— Ошибёшься — поправим. Мне не нужен идеальный кладовщик. Мне нужен честный. Ты — честный, Лёша. Это я знаю точно.
Он покраснел ещё сильнее — я не думал, что это физически возможно, но — возможно. Уши стали свекольными. Потом — выпрямился. Как Крюков в тот день, когда я спросил его про севооборот. Как Семёныч, когда вышел из дома с ветеринарным саквояжем. Люди — выпрямляются, когда в них верят. Буквально.
— Я… сделаю, Палваслич, — сказал он. — Ну, это… постараюсь. Сделаю.
— Вот и хорошо. Завтра — в восемь — на складе. Михалыч тебя ждёт.
Лёха встал. Пожал мне руку — крепко, сильно, рукой, которая мешки с зерном таскала без перерыва. Пошёл к двери. У двери — остановился.
— Палваслич… а почему я?
— Потому что мать правильно воспитала, — сказал я.
Он кивнул. И вышел — на два сантиметра выше, чем вошёл. Третий человек за месяц, который вырос в моём кабинете. Крюков, Семёныч, Лёха. Если так пойдёт — мне придётся поднимать потолок.
Вечером двадцать второго — дома. Блокнот. Карандаш.
Зачеркнул: «Михалыч. Зерно утекает.»
Написал рядом: «Решено. Лёха — на складе. Михалыч — на выходе. Генка — под контролем.»
Первая кадровая операция — проведена. Без ОБХСС, без скандала, без крови. Тихо. Хирургически. Вор — убран, преемник — поставлен, соучастник — предупреждён. Система — не разрушена: склад работает, зерно — на месте, деревня — не бурлит.
Или бурлит?
Я задумался. Деревня — знает. Деревня всегда знает. Михалыч ушёл «по здоровью» — официальная версия. Но триста дворов — это триста семей, это шестьсот взрослых, это тысяча двести глаз и шестьсот языков. Кто-то — догадается. Кто-то — знал и раньше. Кто-то — обрадуется (честные). Кто-то — насторожится (нечестные). А кто-то — запишет.
Нина Степановна Козлова, парторг колхоза, секретарь партийной организации — тринадцать лет на посту, глаза — «рентгеновские», блокнот — всегда при себе, — она запишет точно. Не потому что любит Михалыча. Не потому что ненавидит меня. А потому что перестановки — это сигнал. Сигнал о том, что председатель меняет правила. А когда меняют правила — партийная организация должна быть в курсе. Должна — контролировать.
Я знал: Нина наблюдает. С первого дня. Тихо, аккуратно, профессионально — как и положено парторгу, который пережил трёх председателей и собирается пережить четвёртого. Мы ещё не столкнулись — пока. Но столкнёмся. И к этому столкновению нужно быть готовым.
Но — это потом. Сейчас — другое.
Сейчас — двадцать второе декабря. До Нового года — девять дней. Первый Новый год в чужом теле, в чужой семье, в чужом времени. Валентина — уже хлопочет: что-то стряпает, что-то шьёт (Кате — платье? фартучек?), что-то обсуждает с соседкой (подарки, меню, «а помнишь, в прошлом году…»). Мишка — что-то мастерит за занавеской, и судя по тому, что канифольный запах стал гуще, — это не просто пайка, а проект. Катя — рисует ёлку (зелёную, кривую, с красной звездой, которая больше самой ёлки).
Новый год. Тысяча девятьсот семьдесят девятый.
Я закрыл блокнот. Подточил карандаш. Убрал.
И подумал: «Работаем с тем, что есть.»
Глава 9
Сельский клуб колхоза «Рассвет» — одноэтажное кирпичное здание, построенное в пятьдесят восьмом году (табличка у входа: «Дар Советского государства труженикам колхоза»), — готовился к Новому году так, как будто это был не праздник, а военная операция. Командовала операцией Таисия Ивановна Петрова, завклубом, — женщина, для которой слова «скромно и без размаха» не существовали в принципе.
Таисия Ивановна была явлением. Лет пятидесяти, энергичная — нет, не энергичная, «энергичная» — это для секретарш и продавщиц; Таисия Ивановна была — стихийная сила. Бывшая артистка самодеятельности (в молодости играла Любовь Яровую в районном ДК, и, по слухам, режиссёр из Курска предлагал ехать учиться — не поехала, замуж вышла), она сохранила осанку, голос и способность превращать любое событие в спектакль. Одевалась ярко: цветные платки, крупные серьги, алая помада — по деревенским меркам выглядела как залётная птица, и ей это нравилось.
Двадцать пятого декабря — за шесть дней до Нового года — я зашёл в клуб по делам (нужно было согласовать использование зала для январской планёрки) и попал в эпицентр.
— Палваслич! — Таисия Ивановна увидела меня от двери и пошла на перехват, как крейсер. — Ты-то мне и нужен! Ёлка — есть, Кузьмич привёз из леса, красавица, но верхушка — кривая, не знаешь, кто поправит? И гирлянды — мне бы гирлянды, электрические, но наши перегорели ещё в прошлом году, а новых — нету. И сцена — доски одна шатается, мужика бы прислал…
— Стоп, — сказал я. — Давайте по порядку.
— Ой, Палваслич, какой «по порядку», у меня утренник через четыре дня, а дед Мороз — Степаныч из гаража — он шубу потерял, второй год ищем, не нашли, и борода — одна, молью поеденная, а без деда Мороза — какой утренник⁈
— Мишка, — сказал я.
— Что — Мишка?
— Мишка мой. Он паяет. Электрику знает. Гирлянду починит. Или новую соберёт.
Таисия Ивановна посмотрела на меня, как на волшебника.
— Палваслич… правда?
— Правда, — сказал я. И подумал: вот и повод. Мишка второй месяц паяет за занавеской свои схемы. Канифольный дым — единственный признак жизни из его угла. Нужно дело — настоящее, с результатом, который увидят все. Гирлянда для сельского клуба — идеально.
Вечером я сказал Мишке:
— В клубе гирлянды перегорели. К Новому году нужны новые. Справишься?
Мишка посмотрел на меня из-за занавески. Подозрительно. Привычно — каждый мой вопрос он фильтровал через детектор подвоха: «это подколка или нет? Ремень или разговор?» Два месяца — а доверие не строится по щелчку.