Это для меня было больше, чем мнение редактора Кубарева, и больше, чем мнение Зинаиды по запятой. Зинаида у меня в правлении была главным бухгалтером; Кубарев — главным редактором района; Валентина была дома, на кухне, с чашкой чая. У каждого был свой статус и свой вес. Сегодня вечером Валентина у меня на кухне свой вес поставила на «опубликуй», и я этот вес слышал.
Катя зашла из своей комнаты на минуту; взяла со стола стакан с компотом, поздоровалась со мной кивком и ушла обратно к себе — у неё на завтра контрольная по физике, она готовилась.
К семи тридцати я снова сидел за столом. Валентина мыла посуду. Из коридора доносилось, как Катя у себя в комнате что-то перечитывала вслух, по учебнику; голос у неё в шестнадцать лет был спокойный, не визгливый, не громкий. Я её слышал, но не разбирал слов.
— Паш, Серёга завтра в Курск едет?
— Утром, на первом автобусе.
— Кать с ним до Сухорукова прокатится, до автобуса проводит. Я дала ей рубль на дорогу и рубль на буфет.
— Правильно дала. Пусть едет.
— Это ничего, что я тебе про рубли говорю сейчас — посреди твоих газет и прокуратур? Не мелко?
— Не мелко, Валя. Это как раз то, на чём все газеты и держатся.
Валентина закрыла кран. Стояла спиной ко мне. Я её спину знал; по тому, как она стояла, я различал её настроения. Сегодня вечером у неё в спине было без отклонения — без напряжения. Это был хороший признак.
К восьми позвонил Дымов.
— Павел Васильевич. Письмо Ваше я прочёл — сегодня в обед, через Лиду в редакции. Сильно. По существу сильно, по регламенту уверенно, без партийной риторики — как Вы и хотели. Это для Вас по округу крупная карта в копилку.
— Спасибо, Алексей Петрович. Я её туда и клал — как карту.
— И ещё. Письмо Семихина вышло вчера, в прокуратуру области поступило сегодня в одиннадцать сорок. Прокурор примет к производству дня через четыре; следствие может открыться к понедельнику, к двадцать шестому. Это Вам к сведению.
Я подождал секунду.
— К сведению принял. Двадцать шестое я держу.
— Держите. И вот что напоследок. Сегодня в районе вышли два письма: Ваше — в «Зарю», его — в прокуратуру. Аудитория и сила у них разные. Ваше прочтут двенадцать тысяч человек, его — трое. Через четыре дня и посмотрим, какое сильнее.
— На эти четыре дня я и считаю, Алексей Петрович.
В трубке щёлкнуло.
Положил трубку на рычаг. Сел глубже.
Две бумаги в районной почте сегодня же. Одна — моя, на двенадцать тысяч читателей, в номер двадцать третьего января. Другая — Семихинская, на трёх читателей, в прокуратуре области, через четыре дня в работу. Каждая шла по своей линии.
В кабинете тетрадь у меня лежала с обеда не закрытой. На сегодняшней странице я записал:
22 января, четверг. Письмо в «Зарю» сдано без правок; в номер 23.01. Стрельников на первой полосе; Лысенко в правом подвале три раза; я на второй полосе. Дымов: «Сильно». Письмо Семихина в прокуратуре с 21.01. Производство к 26.01.
Закрыл.
К десяти лёг.
Перед сном у меня точь-в-точь лежали две фразы. Моя собственная, из последнего абзаца письма: «С открытыми цифрами, по бумаге, перед моими избирателями». И дымовская: «Через четыре дня посмотрим, какое из них сильнее». На двадцать третье января у меня двенадцать тысяч читателей. На двадцать шестое — следствие в прокуратуре. Между ними — три дня. На эти три дня в моей памяти был свой пункт.
Двадцать третье — открытый митинг в Сухоруковском Доме культуры (с Михайленко и Лысенко на одной сцене). Двадцать четвёртое — отдых, по графику. Двадцать пятое — голосование. Двадцать шестое — первые результаты по округу и районная подсчётная комиссия по протоколам. Двадцать седьмое и двадцать восьмое — пленум ЦК в Москве. Если до двадцать шестого я зарегистрирован как депутат — следствие Семихинской бумаги вынужденно идёт по другому правовому полю; если до двадцать шестого депутатского мандата ещё нет — Семихин успевает.
В этой арифметике у меня всё лежало ровно. И всё же — между двадцать вторым и двадцать шестым у меня внутри стояло то, что у меня в редких случаях стояло за прошедшие годы: ожидание. Не нервное; ровное. Я этим ожиданием не сопротивлялся.
На столе у Валентины осталась копия письма — лист в полтора подвала, на котором завтра проснутся двенадцать тысяч читателей. Я её не убрал. Пусть лежит. Главное за неё уже сказано — типографией.
Глава 16
Голоса
Двадцать четвёртого января, в субботу, к восьми я был в правлении. Двадцать третье, открытый митинг в районном Доме культуры, прошло накануне; я там выступил третьим, после Михайленко и Лысенко, точь-в-точь семь минут, по тем же тезисам, что и в Медведево. Зал был полный: триста двадцать человек, по подсчётам Лёхиной техники. На двадцать третьем по моей реплике в зале прошли два вопроса по молокозаводу, один по школе, ни одного по «делу». Это для меня по двадцать третьему стало хорошим знаком: вопрос по «делу» от Гончарова на Медведевском митинге, видимо, остался единственным; деревня в Сухоруково не стала спрашивать о бумаге в прокуратуре.
К утру двадцать четвёртого у меня по плану стоял «отдых», но фактически последний день перед голосованием. По форме никакой агитации; на двадцать четвёртое в законе о выборах прямой запрет. По существу присутствие в районе. Тонкая грань.
В восемь Зинаида принесла мне сводку.
— Павел Васильевич, по вчерашнему открытому митингу пришла справка из района. Триста двадцать один человек в зале. Два вопроса по Вам, один по Михайленко — и четыре по Лысенко.
— По Лысенко аж четыре? Это много.
— Много, да не в его пользу. Все четыре — по аппаратной линии: «А Вы у Дудина в восемьдесят пятом работали?», «А каков Ваш стаж в Воронеже?», «А с обкомовскими по сельскому хозяйству знакомы?». Селяне их задавали, а сами, по-моему, не поняли, о чём спрашивают.
— Зато он понял. Спасибо, Зинаида Фёдоровна. Кто-нибудь ещё ко мне сегодня?
— В одиннадцать придёт Зуев, Александр Иванович. Звонил вчера после митинга, просил без записи. Я на всякий случай записала.
— Зуева пускайте сразу, как появится.
К десяти ко мне зашёл Артур по артели. Короткая сводка: за двадцать третье отгружено ещё две тонны овощей, январский план выполнен на сто десять процентов. По двадцать пятому: на голосование Артур поедет со мной к восьми; Бэла с Кать дома; вечером у них в доме чай.
К одиннадцати у крыльца правления остановился УАЗик районного военкомата. Из него вышел Зуев: высокий, седой, в зимней шинели полковника запаса, с орденской планкой на груди (она у Зуева сохранялась всегда, даже в гражданской одежде; на пальто в зимнее время орденских планок он не носил, на шинели да).
Зашёл в кабинет. Шапку снял. Подал руку.
— Палваслич.
— Александр Иванович.
— Я к Вам по двум коротким.
— Слушаю.
— Первое. По нашим. Сто двадцать военных пенсионеров по району на завтрашнее голосование все в курсе. Я с активом обошёл сёла за последние десять дней. К сегодняшнему вечеру у нас по списку девяносто шесть человек подтвердили, что придут на участки в своих сёлах. Из остальных десять болеют (зимой обычное; не выберутся из дома); десять-четырнадцать по разным причинам, в основном уехали к родственникам в область. Реально на голосовании за тебя по округу будет около ста.
— Около ста голосов. Я их в расчёт беру.
— Бери — но помни: не сами по себе сто. Военный пенсионер в селе — голос фиксированный, по нему соседи ориентируются. За одной рукой тянутся ещё несколько.
— По сумме, не по штуке. Так и считаю.
— И второе. По завтрашнему дню. Я голосую у себя, в Сухорукове, а после голосования — короткий обход. Дойду до пяти-семи домов, где у меня военные товарищи. Поговорим о послевоенной памяти. Не агитация — рассказ.
— Рассказ агитацией не считается, верно.
— Верно. По формуле так: «После голосования посидим, о восьмидесятом вспомним; на орденской комиссии у меня тогда Дорохов с молодой пшеницей был». Вот и весь рассказ.