И — рукомойник. Железный, с носиком. Под ним — ведро. Горячей воды — нет. Водопровода — нет. Туалет — на улице. Баня — по субботам.
В 2024-м я жил в двушке с горячей водой, посудомоечной машиной, стиралкой, микроволновкой и роботом-пылесосом, который сам объезжал кота Маркса. Здесь — рукомойник и ведро.
Шок? Нет. Шок я пережил в больнице. Это — данность. Бытовая данность, с которой живут миллионы людей в этой стране, и будут жить ещё долго, а потом станет ещё хуже, потому что девяностые ударят по деревне так, что рукомойник покажется роскошью.
Записываем: газификация. Водопровод. Не мечта — программа. Газификация села идёт, медленно, но идёт. В восьмидесятых — массово. Если протолкнуть «Рассвет» в программу — к середине восьмидесятых будет газ. А газ — это горячая вода, отопление, нормальная готовка. Аргумент против отъезда молодёжи: «Зачем в город? У нас тут — как в городе.»
Но это — потом. Сейчас — ведро и рукомойник. И — комнаты. Две. Супружеская — кровать с железной спинкой, шкаф, зеркало (трюмо, круглое — и я наконец увидел себя в полный рост: здоровый мужик в мешковатых штанах и рубашке, с животом, с лицом, которое всё ещё казалось чужим). Детская — перегороженная занавеской: Мишкина половина — приёмники, провода, журнал «Юный техник» на табуретке; Катина — книжки, кукла, тетрадки в стопке.
Это — мой дом. Теперь — мой.
Валентина вернулась из школы в четыре. Катя — с ней. Мишка — к шести, где был — не сказал.
Я весь день провёл в правлении. Кроме Кузьмича, Нины и Крюкова успел ещё встретиться с Зинаидой Фёдоровной — бухгалтером. Маленькая, кругленькая, в очках, с папкой под мышкой — вросла в неё, как в часть тела. Испуганная — это было видно сразу: ждала разноса за приписки. Я не стал разносить. Сказал: «Зинаида Фёдоровна, мне нужна реальная картина. Не отчётная — реальная. Сколько у нас зерна. Сколько молока. Сколько денег. Без приписок, без округлений, без „на бумаге“. Можете?» Она посмотрела на меня поверх очков, побледнела, потом — покраснела, потом — кивнула. «Могу, Павел Васильевич. Только… только вы же понимаете, что реальные цифры — они…» — «Хуже отчётных? Понимаю. Давайте реальные. Мне нужна правда, а не красота.» Она ушла — и, кажется, чуть не расплакалась. От облегчения.
Вечером — ужин. Картошка варёная, селёдка, хлеб чёрный, квашеная капуста, чай. Просто — еда. Не голод и не изобилие.
За столом — вчетвером. Катя щебетала про школу. Мишка — молчал, ел, смотрел в тарелку. Валентина — следила, подкладывала, наливала чай.
После ужина Катя убежала делать уроки. Мишка — к себе, за занавеску, к приёмникам. Мы с Валентиной — на кухне. Она мыла посуду. Рукомойник, ведро, тряпка.
Я встал и подошёл.
— Дай помогу.
Она замерла. Обернулась. Посмотрела на меня — снизу вверх, потому что я — этот новый я, в теле старого Дорохова — был на голову выше. В её глазах — то выражение, которое я уже видел: надежда и неверие, перемешанные так плотно, что не разделить.
— Ты… — начала она. — Ты серьёзно?
— Серьёзно. Я буду вытирать. Ты — мыть.
— Паш, ты за пятнадцать лет ни разу…
Она не закончила. Потому что голос дрогнул. И потому что — я уже взял полотенце и первую тарелку. Обычную, белую, с голубой каёмкой, из тех, что были в каждом советском доме. Вытер. Поставил в буфет.
Валентина стояла, не двигаясь. Руки — в мыльной пене. Губы — сжаты. А по щеке — медленно, тихо — катилась слеза. Одна. Она её смахнула — быстро, сердито, как будто злилась на себя за слабость.
— Дурак ты, Дорохов, — сказала она. Шёпотом. — Пятнадцать лет — ни разу. А теперь — «дай помогу». Дурак.
— Дурак, — согласился я. — Был. Теперь — поумнел.
Она фыркнула. Не засмеялась — фыркнула, как фыркают, когда плачут и одновременно хотят рассмеяться и не могут решить, что из двух. Повернулась к рукомойнику, продолжила мыть. Я — вытирать.
Мы стояли рядом — молча, в маленькой кухне, освещённой шестидесятиваттной лампочкой, с тикающими ходиками на стене и бормочущим радио. Она мыла. Я вытирал. Четыре тарелки, четыре вилки, четыре стакана, кастрюля, сковородка. Десять минут. Ничего особенного. Рутина. Быт.
Но для неё — и, если честно, для меня — это было больше, чем мытьё посуды. Это было — начало. Начало чего-то, чему я пока не мог дать название. Не любви — рано. Не доверия — ещё рано. Может быть — надежды. Хрупкой, осторожной, как Катино «правда-правда?».
Правда.
Ночью — первая ночь в чужом доме, в чужой кровати, рядом с чужой женой — я лежал и слушал. Тишина. Абсолютная. Не городская тишина, в которой гудит холодильник, шуршат машины за окном и мерцает экран телефона. Деревенская тишина, в которой слышно, как тикают ходики на кухне, как потрескивает остывающая печь, как дышит Валентина рядом — ровно, спокойно, уснула. Где-то за стенкой — Мишка ворочается (не спит — думает о чём-то, подросток). Катя — тишина (спит, как все дети, мгновенно и крепко). За окном — ветер. Собака лает — далеко, через три двора. Другая — отвечает. Потом — тишина снова.
Первый день. Что сделано: вернулся. Обозначился. Встретился с ключевыми людьми. Обозначил позицию: я — здесь, я — председатель, я — другой.
Что предстоит: правление послезавтра. Нужна повестка. Нужен план — хотя бы на первый месяц. Михалыч. Семёныч. Свиноферма. Ферма. Техника. Дорога. Зинаидины реальные цифры. Крюковский план на весну. Нина — под контролем. Сухоруков — на связи. Зуев — контакт. Всё — в голове, потому что записную книжку «прежнего» я использовать не могу (почерк другой — заметят), а новую — ещё не завёл.
Завтра — заведу. Завтра — первый полный рабочий день. Завтра — объезд хозяйства: фермы, поля, склад, техника. Своими глазами. Потому что одно дело — отчёты Кузьмича, и совсем другое — увидеть самому. Увидеть — и начать.
Валентина повернулась во сне, положила руку мне на грудь. Бессознательно — привычка. Рука — маленькая, тёплая. Я накрыл её своей — этой огромной, заскорузлой ладонью, которая ещё десять дней назад принадлежала другому человеку.
Теперь — мне.
Всё — теперь мне. Дом, семья, колхоз, триста дворов, тысяча двести человек, чернозём до горизонта, протекающая ферма, пьяный свинарь, ворующий кладовщик, рентгеновский парторг, потухший агроном и семь тракторов, из которых три не на ходу.
Интересный будет год.
Глава 5
Бухгалтерия колхоза «Рассвет» располагалась в комнате размером с купе плацкартного вагона — только без окна на одной стороне и с окном, заклеенным на зиму ватой и полосками газеты, на другой. В эту комнату были утрамбованы: два стола (канцелярских, зелёного сукна, близнецов моему председательскому — видимо, в пятидесятые завезли партию), сейф (чугунный, с колёсиком, как у подводной лодки), три шкафа (набитых папками, которые размножались, судя по всему, половым путём), стул для посетителей (один), табуретка (для тех, кому стула не досталось), и Зинаида Фёдоровна Дроздова, главный — и единственный — бухгалтер колхоза.
Зинаида Фёдоровна была женщиной, для которой числа значили больше, чем слова. Я это понял в первые пять минут. Маленькая, кругленькая, в очках с толстенными линзами, с вечно растрёпанной причёской и карандашом за ухом — она сидела за своим столом, как танкист в люке: из-за стопок папок виднелась только голова. При моём появлении подскочила, уронила папку, подняла, уронила карандаш, подняла, поправила очки и выдохнула:
— Ой, Палваслич! Вы… вы сейчас… или потом?
— Сейчас, Зинаида Фёдоровна, — сказал я, закрывая дверь. — И надолго.
Она побледнела. Потом покраснела. Потом опять побледнела. Я видел этот светофор и раньше — в «ЮгАгро», когда приходил в бухгалтерию с вопросами, на которые бухгалтерия не хотела отвечать. Универсальная реакция: начальник пришёл в бухгалтерию, значит — нашёл.
— Зинаида Фёдоровна, — сказал я, усаживаясь на стул для посетителей (скрипнул — тоже здоровается), — мне нужно разобраться в делах. После удара — сами понимаете, голова не та. Как будто заново всё. Расскажите мне, как устроена наша бухгалтерия. С нуля. Как будто я ничего не знаю.