Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Считающий», у Дымова такое слово было в одной ситуации за весь год. Этого было достаточно, чтобы я отнёсся к Тимофееву серьёзно.

К шести в кабинете уже темнело. Я закрыл папку. Лампу не выключил, выключу позже. Прошёл в коридор. У двери секретарской сидел Семёныч; рядом на табурете пустой стакан с двумя оставшимися чаинками. Семёныч поднял голову.

— Палваслич. — Семёныч поднялся с табурета не сразу; колено у него к вечеру уставало. — Я к тебе по фуражу для Антонины, на вторник, — но это завтра обговорим, не на ночь глядя.

— На вторник так на вторник.

— А вот что на ночь глядя. Кузьмич просил передать. У него там, на четырнадцатом, берёза.

— Какая берёза?

— Та, что на дальней меже. Он её сегодня обошёл — он же её каждый раз обходит. Говорит: сохнет. С июня сохнет, он давно заметил, только молчал. А сегодня сказал — передай Палвасличу, пусть знает.

Я постоял секунду.

— Завтра с ним поговорю.

— Поговори. Он этого ждёт. — Семёныч надел шапку. — Ну, я пошёл. Тамара ужин держит.

Семёныч встал, пошёл к выходу. У него походка с лета стала тише, не от возраста, а от рабочего ритма; в августе он на ферме почти месяц сидел в углу при дойке, дожидаясь, когда Антонина или Бэла спросят про что-то ветеринарное, и за этот месяц он привык не шуметь подошвами.

Я остался один в коридоре. Лампа в кабинете за моей спиной всё ещё горела. Тётя Вера давно ушла. Светилось правление только у Зинаиды Фёдоровны — она тоже была на месте; у неё перепечатка под копирку.

«Берёза сохнет с июня». Это означало, что Кузьмич её увидел и понял раньше, чем сказал. У Кузьмича на четырнадцатом поле две берёзы: одна, которую он спилил в восьмидесятом году, и пенёк от неё. И вторая, на дальней меже, которая стояла с моей просьбы для тени тракторам. Эту вторую он каждый раз перед уходом с поля обходил.

Если она сохнет, это в речь не положено. Это положено в блокнот. В свою страницу.

Я вернулся в кабинет. Открыл свой рабочий, не речевой. Записал на новой странице:

Берёза. Дальняя межа. Сохнет с июня. Кузьмич знает.

Закрыл.

Домой я пришёл в семь.

Валентина на кухне, без сковороды. У плиты вместо ужина стояла кастрюля с супом, остывшим; на столе её стопка тетрадей. Сегодня шестой «Б», изложение по русскому. Красная ручка лежала колпачком к окну. Школа на сегодня закрыта.

— Картошку доедим завтра, — сказала Валентина, не оборачиваясь. — Сегодня — суп. Сел.

Я сел.

Суп был куриный. С лапшой. Запах домашний. Я съел не быстро. Не из голода, а из домашнего ритма, который у нас с Валентиной за двадцать четыре года стал отдельной формой разговора.

После супа — чай.

— Паш.

— М.

— Ты речь сегодня переписал?

— Большую часть.

— Прочитаешь?

Я подумал.

С Валентиной я свои публичные речи читал второй раз в жизни. Первый в восемьдесят третьем, перед январской церемонией ордена. Тогда она слушала. Потом сказала: «У тебя всё в речи есть. Кроме тебя. Перепиши».

Я перепишу, она знала это про меня. Я не публичный говорун; я не оратор. Я считающий председатель, и моя речь в основном цифры. Цифры читать вслух жене за столом было неловко. Но Валентина просила.

— Прочитаю. Только цифры пропускаю. Цифры тебе не для слуха.

— Цифры пропускай.

Я взял папку. Открыл.

Читал тихо, не на полный голос; так, как читают за столом на двоих. Открытое дно. Один слой. Где мы сейчас. Откуда пришли. Как считаем. Сеть. Закрытие пока пустое.

В четвёртом блоке Валентина подняла глаза.

— «Каждый — у себя сам».

— Артуровская.

— Хорошая.

Я согласился. Дочитал до пустого финала. Поставил папку на стол.

— Закрытие переписываю утром.

— Хорошо.

Сидели минуту.

Потом она положила руку на папку. Не на мою. На бумагу. Ладонью вниз.

— Паш.

— Да.

— Ты сегодня — другой.

Я не ответил.

Не от неготовности. От того, что её «другой» сегодня отличалось от утреннего вопроса в августе. В августе она спрашивала: «А если против тебя пойдут, что мы делаем?» — и этот вопрос звучал про будущее. Сегодня говорила «другой», и это звучало про сейчас.

Я молчал. У неё на это «другой» было два значения: «новый» и «не такой, как утром». Сейчас она имела в виду оба сразу.

— Это плохо?

— Это не плохо. Это наблюдение.

— Какое.

Она подумала.

— Ты пишешь речь — не для себя.

— Не для себя.

— Я раньше тебя такого не видела. Ты раньше всё писал — для себя. Орденскую речь в восемьдесят третьем — для себя. Доклад в восемьдесят первом — для себя. А сегодня — нет.

— Сегодня для двоих наблюдателей из Минсельхоза и для одного нового зама обкома по сельскому хозяйству.

— Я не про это.

— А про что.

Она опустила глаза в чашку.

— Я про то, что у тебя теперь есть аудитория, которой раньше не было. И ты её слышишь, даже когда сидишь у себя в кабинете один.

Я смотрел на её руку на папке. Тыльной стороной.

— Это плохо? — повторил я.

— Не плохо. Просто другое. Я тебе говорю, чтобы ты сам знал. Чтобы ты не думал, что ты всё ещё пишешь у себя в кабинете один.

Я молчал ещё секунду.

— Принял.

— Хорошо.

Она убрала руку. Подняла чашку. Допила чай.

В соседней комнате у Кати тихо листала страницы учебная тетрадь. У неё было географическое: карты, контуры. Сегодня речные системы Восточно-Европейской равнины. К завтрашнему уроку.

В окне за плечом Валентины стоял ровный сентябрьский вечер. Темнело раньше, чем в августе; и это было единственным, что в моём дне сегодня не было «уже не как раньше».

Папка на столе лежала закрытой. На полях четвёртого блока торчала артуровская пометка: три коротких чёрточки. На полях пятого пустота.

Я поднялся, унёс папку в кабинет, не зажигая там лампы. Положил на стол. Вернулся на кухню.

Валентина смотрела в окно.

— Завтра у Кати биология, география, физика. Я Кате биологию пройду утром, физику вечером. География без меня.

— У меня Артур послезавтра. До среды закрытие.

— Закрытие.

— Закрытие.

Она кивнула один раз.

Я выключил верхний свет. На кухне остался только тонкий жёлтый из коридора — через приоткрытую дверь. Валентина в полутьме стала тише, чем при ярком свете; так у нас с ней было всегда, и я к этому за двадцать с лишним лет привык.

Сел на стул напротив.

В тишине было слышно: у Кати в комнате грифель скрипнул по контуру.

— Паш, — сказала Валентина в полутьме.

— Да.

— Ты «другой», но ты тот же.

Я не сразу ответил.

Потом сказал:

— Я знаю.

Она склонила голову. Раз. В полутьме это было не движением, а сменой тени на стене за её плечом.

Свет в окне Кузьмичёва дома через двор горел. У Артура и Бэлы тоже. У тёти Маруси, то есть теперь уже там не у тёти Маруси, у них окно было уверенное, без подрагивания.

Я закрыл глаза на секунду.

Открыл.

— Спать.

— Спать, Паш.

Мы поднялись.

В коридоре у двери Катиной комнаты Валентина задержалась на полсекунды; послушала. У Кати грифель ещё работал. Валентина не вошла. Прошла дальше. Я за ней.

В спальной свет не зажигали. За окном двор, дальний забор, силуэт коровника на горизонте. Лёг.

Завтра переписывать закрытие. Послезавтра Артур придёт утром. До семинара двенадцать дней.

Закрыл глаза.

В тишине было слышно: где-то в соседней комнате Катя положила грифель на стол. Раз, аккуратно. И закрыла учебник.

Глава 3

Семинар

Двадцатого сентября в субботу я надел орден в семь утра.

Не на рабочий пиджак — на парадный. Парадный висел в шкафу с января восемьдесят третьего и за три года выходил оттуда дважды: в Москве, к Корытину, и в Курске, на областном по Черненко. Сегодня третий раз. Это я отметил про себя, не вслух.

Валентина в коридоре одёрнула на мне воротник — двумя пальцами, тем привычным движением, каким одёргивала Кате форму перед школьной линейкой.

1198
{"b":"971657","o":1}