Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она положила руку на стопку ведомостей. Своих ведомостей, написанных каллиграфическим почерком, без единой помарки, с красными подчёркиваниями на итоговых строках.

— Теперь — вижу. Деньги экономятся, Павел Васильевич. Не сами, конечно, — люди научились считать. Но через мои ведомости — вижу: научились. Кузьмич экономит солярку — вижу. Степаныч оптимизирует маршруты — вижу. Митрич считает удобрения — вижу. Антонина снижает потери — вижу. Всё — вижу. Впервые за тридцать лет.

Я допил чай. Поставил стакан. Посмотрел на эту женщину — пятьдесят восемь лет, каллиграфический почерк, очки на цепочке, зелёная лампа — и подумал: вот она, настоящая героиня хозрасчёта. Не я, который придумал. Не Стрельников, который одобрил. Не Дымов, который проверил. Зинаида Фёдоровна, которая каждый вечер, пять месяцев подряд, без выходных, сидела в этой конторке и переводила мои идеи в цифры. Без неё хозрасчёт остался бы словом. С ней — стал системой.

— Зинаида Фёдоровна, — сказал я. — Спасибо. За всё.

— Пейте чай, Павел Васильевич. Остыл.

— Остыл.

— Значит, налью свежего. Сахара — две ложки. Не спорьте.

Не спорю. Две так две. Зинаида Фёдоровна знает лучше.

Поздний вечер. Правление опустело. Я сидел в кабинете, блокнот на столе. За окном — октябрьская тьма, фонари (газовые, мои), дым из труб, тишина.

Блокнот. Страница «Итоги. Уборка-83.»

Средняя урожайность: 31 ц/га (рост с 28,6). Рекорд Кузьмича: 36. Прорыв Степаныча: 30. Стабильность Митрича: 27. Себестоимость: минус 12%. Бонусы: розданы. Дымов: положительный отчёт. Стрельников: доволен.

Всё хорошо. Слишком хорошо.

Я сидел и ждал. Потому что знал: когда всё хорошо — жди плохого. Не из суеверия. Из опыта. Из знания будущего, в котором каждый взлёт заканчивается турбулентностью.

И турбулентность — придёт. Через две недели. В виде цинкового гроба с телом Витьки Самохина.

Но об этом я ещё не знал. Точнее — знал, что «груз 200» будет, но не знал — когда. Не знал — что именно сейчас, в октябре, когда всё хорошо, когда бонусы розданы и Кузьмич стоял в правлении и говорил «тридцать лет не знал, а теперь — знаю», — именно сейчас, в этот момент торжества, война протянет руку через тысячи километров и заберёт мальчишку, который играл на гитаре и бегал по деревне босиком.

Но пока — октябрьский вечер. Тишина. Блокнот. Цифры.

Тридцать один центнер. Двенадцать процентов. Две тысячи четыреста рублей.

Всё хорошо.

Пока.

Глава 14

Военный «ГАЗ-66» приехал в четверг, около полудня.

Я был в правлении, работал с ведомостями, когда Люся вошла без стука. Она не постучала, и это было первым знаком: Люся всегда стучит. Всегда. Пять лет, три стука, «Павел Васильевич, можно?». Без исключений. А тут вошла молча, лицо белое, руки прижаты к груди, как будто что-то держала внутри и боялась выронить.

— Павел Васильевич, — голос тонкий, стеклянный. — Там… военная машина. У Самохиных.

Я встал. Медленно. Потому что знал. Не из блокнота, не из плана, не из расчётов. Знал из того места внутри, которое пять лет ждало этого дня и надеялось, что он не наступит. Что обойдётся. Что именно в «Рассвете» война промахнётся.

Не промахнулась.

Вышел на крыльцо. Военный грузовик стоял у дома Самохиных, через три улицы от правления. Кузов закрыт брезентом. У кабины — двое: офицер в парадной форме и солдат. Офицер держал папку. Солдат стоял неподвижно, глядя перед собой.

Деревня уже знала. Не потому что кто-то объявил. Потому что в деревне знают всё, мгновенно, без радио и телефона. Кто-то видел грузовик на въезде. Кто-то заметил форму. Кто-то посчитал: Витька Самохин, двадцать лет, армия, Афганистан, последнее письмо — в августе. И грузовик. Военный. С закрытым кузовом.

Когда я подошёл, у дома уже собрались человек десять. Стояли молча, не подходя близко, как стоят у чужого горя — рядом, но не вплотную. Антонина была среди первых: Клавдия Ивановна Самохина двенадцать лет работала на её ферме.

Дверь дома была открыта. Изнутри доносился звук, от которого у меня перехватило горло. Не крик. Не плач. Вой. Тихий, низкий, животный — так воют волчицы, потерявшие щенка. Так воют матери, узнавшие. Клавдия.

Офицер стоял у двери. Молодой, лет двадцати пяти, лицо серое. Не от погоды, от должности. Его работа — привозить такие новости. Его работа — стоять у дверей и ждать, пока мать перестанет выть, чтобы вручить ей бумагу с печатью и словами «погиб при исполнении интернационального долга».

Я подошёл.

— Председатель колхоза Дорохов, — сказал тихо. — Что произошло?

— Рядовой Самохин Виктор Фёдорович, — офицер говорил ровно, заученно, как будто читал с листа, хотя папка была закрыта. — Погиб двадцать третьего сентября при исполнении интернационального долга в Демократической Республике Афганистан. Тело доставлено для захоронения по месту жительства. Примите соболезнования от командования.

Двадцать третьего сентября. Неделю назад. Пока мы считали бонусы и раздавали премии, пока Кузьмич вставал в правлении и говорил «тридцать лет не знал, а теперь — знаю», пока Зинаида Фёдоровна подводила ведомости каллиграфическим почерком — Витька Самохин лежал мёртвый. Где-то в горах, название которых я не мог произнести, в стране, в которой ему нечего было делать.

Двадцать лет. Играл на гитаре. Бегал по деревне босиком. Помогал отцу на тракторе. Улыбался так, что хотелось улыбнуться в ответ, даже если настроения не было. Последнее письмо — в августе: «Всё нормально, мамка, кормят хорошо, служба идёт, скоро домой.»

Не скоро. Никогда.

Гроб стоял в кузове грузовика. Цинковый. Запаянный. Закрытый. Стандартный «груз 200»: цинк, внутри — деревянный гроб, внутри — то, что осталось от Витьки Самохина, двадцать лет, рядовой, погиб при исполнении.

Клавдия вышла из дома. Или, точнее, её вывели: Антонина с одной стороны, соседка с другой. Сорок восемь лет, но выглядела на шестьдесят. За десять минут, которые прошли с момента, когда офицер постучал в дверь, Клавдия постарела на десять лет. Лицо — серое, обвисшее, как будто из него вынули каркас. Глаза — красные, пустые. Руки дрожали.

Она увидела грузовик. Увидела кузов. Поняла.

— Откройте, — сказала. Голос хриплый, сорванный воем. — Откройте. Я хочу сына увидеть.

Офицер побледнел. Сглотнул.

— Клавдия Ивановна, гроб запаян. По правилам перевозки… транспортировки… он не подлежит вскрытию.

— Откройте.

— Не могу, Клавдия Ивановна. Приказ.

— Мне плевать на приказ. Это мой сын. Откройте.

Тишина. Деревня стояла и смотрела. Двадцать человек, тридцать. Кузьмич пришёл — с поля, в грязных сапогах, в телогрейке. Стоял в стороне, лицо каменное. Рядом Андрей: бледный, руки сжаты в кулаки, глаза — те, которые я помнил по первым месяцам после его возвращения. Пустые. Стеклянные. Андрей знал, что внутри того цинка. Знал — не понаслышке.

Фёдор Самохин, отец, стоял у крыльца. Тракторист, пятьдесят лет, крепкий, молчаливый. И сейчас — молчал. Только руки держал по швам, и пальцы — белые от напряжения, как у человека, который сжимает что-то невидимое, что не даёт упасть.

Клавдия смотрела на офицера. Офицер смотрел на Клавдию. Двое людей по разные стороны цинкового гроба. Мать и государство. И государство — не открывало.

Не открыли.

Клавдию увели обратно в дом. Антонина обняла её, большая, крепкая, в ватнике — обняла, как обнимают корову, которая мечется: плотно, тяжело, не давая вырваться. Клавдия не вырывалась. Она просто перестала стоять. Ноги подогнулись, и если бы не Антонина — упала бы.

Я подошёл к офицеру. Тихо. Чтобы Клавдия не слышала.

— Документы. Свидетельство о смерти. Пенсия. Где оформлять?

— Военкомат, — офицер достал из папки конверт. — Здесь — извещение, копия рапорта, направление на оформление пенсии по потере кормильца. Похороны — по месту жительства, в течение трёх суток. Военкомат пришлёт почётный караул.

— Место на кладбище?

1103
{"b":"971657","o":1}