— Знаю, — сказал я. — А что?
— Он мне вчера сказал. «Валентина Андреевна, я вас рекомендую.» Мне. Директором.
Я посмотрел на неё. Она — на меня. В глазах — не радость. Страх. Тот самый страх, который я видел у Крюкова, когда предлагал ему первый самостоятельный план. У Лёхи — когда назначал кладовщиком. У Антонины — когда показал чертёж коровника. Страх — «а вдруг не справлюсь».
— Валь, — сказал я. — Ты справишься.
— Паш, я — учительница. Начальных классов. Директор — это другое. Это — РОНО, планы, совещания, хозяйство…
— Валь. Ты — управляешь школьным огородом, в котором двадцать три ребёнка вырастили помидоры и продали на ярмарке. Ты — организовала субботник, на который пришла вся деревня. Ты — умеешь с людьми. Ты — умеешь с детьми. Ты — умеешь с родителями. Директор — это всё вместе. Ты — справишься.
Она молчала. Крутила обручальное кольцо на пальце — привычка, когда волнуется.
— Я попробую, — сказала она.
— Не «попробую», — сказал я. И — улыбнулся, потому что только что говорил те же слова Тополеву. — Сделаю. «Попробую» — это отступление. «Сделаю» — это решение.
Она посмотрела на меня. Долго. Потом — улыбнулась. Не широко — уголками. Но — улыбнулась.
— Сделаю, — сказала она.
Катя подняла голову от рисунка:
— Мама будет директором? Правда-правда?
— Правда-правда, Катюш, — сказал я.
— А я тогда буду рисовать школу! С мамой! И с кошкой!
Мишка фыркнул, не отрываясь от журнала:
— Катька, у тебя кошки как тракторы получаются.
— Это не трактор! Это кошка! Правда-правда!
Обычный вечер. Обычная семья. Картошка с укропом. Журнал «Радио». Рисунок с кошкой, похожей на трактор.
И — два решения, принятых в один день. Тополев — «сделаю» подряд. Валентина — «сделаю» директора. Два человека, которые перешли от «попробую» к «сделаю». Маленький сдвиг — в словах. Огромный — в жизни.
В блокноте я написал:
«Тополев — уехал. Первый ученик. Начало сети. Крюков — поможет с планом. Валентина — директор школы (Кулешов рекомендует). Два 'сделаю" за один день. Хороший день.»
Глава 12
Первая партия ушла второго июля — за семнадцать дней до открытия Олимпиады.
Грузовик-рефрижератор — не наш, а Поповский, выбитый через «встречную услугу» (двести литров мёда и полтуша свинины — Попов называл это «логистическим содействием», я называл «бартерной логистикой», суть была одна) — стоял у склада с пяти утра. Белый, длинный, с мятым боком и надписью «Курский хладокомбинат», которую кто-то когда-то начал замазывать краской и бросил на полпути.
Лёха командовал погрузкой.
Я стоял у правления и наблюдал — как наблюдает руководитель, который научился не лезть в операционку. Лёха — двадцать четыре года, карандаш за ухом, чистая рубашка, ведомость в руке — принимал, считал, записывал. Накладные — в трёх экземплярах. Акт погрузки — подпись кладовщика, подпись водителя, печать. Температурный режим — минус два, проверено, термометр — на стенке кузова.
Год назад этот парень мямлил «я ж не умею» и краснел при каждом вопросе. Месяц назад — бледнел перед инспектором ОБХСС, но выстоял. Сегодня — командовал отгрузкой для олимпийского снабжения Москвы, и на лице было — нет, не уверенность, до уверенности ещё далеко, — сосредоточенность. Сосредоточенность человека, который знает, что от его накладной зависит, дойдёт ли мясо до московской базы или потеряется в бюрократическом болоте.
— Палваслич, — Лёха подбежал, ведомость наготове. — Готово. Мясо — тонна двести. Молоко — две тонны, в бидонах, пломбы — на месте. Овощи — триста килограммов, огурцы и помидоры, свежие, подсобные. Всё — по спецификации Моссовета.
Спецификация Моссовета. Звучит — как «приказ Генштаба». По сути — список требований к качеству продуктов, который Артур передал мне ещё в марте: жирность молока — не ниже 3,6%, мясо — первая категория, без костей, охлаждённое, овощи — первый сорт, без повреждений. Олимпийское качество. Для иностранных гостей — и для советской гордости.
— Хорошо, Лёха. Отправляй.
Рефрижератор — зарычал, дымнул, выполз со двора и уехал по грунтовке в сторону райцентра, а оттуда — на трассу, на Москву. Пятьсот километров. Двенадцать часов. Если не сломается — а «Поповские» рефрижераторы ломались с регулярностью, которая заставила бы плакать любого логиста из «ЮгАгро».
Но — это были уже не мои нервы. Мои — были о другом.
Олимпиада.
Москва-80. Двадцать второй Олимпийские игры. Событие, которое я знал из учебников, из документальных фильмов, из ностальгических передач «Было время» — и которое теперь происходило вокруг меня, в реальном времени, в реальном городе, в реальной стране.
Я приехал в Москву пятнадцатого июля — за четыре дня до открытия. Официально — «для координации олимпийских поставок». Реально — потому что нужно было увидеть Артура, подписать документы по второй партии и — ладно, признаю — потому что хотел увидеть Олимпиаду своими глазами. Из будущего. Из прошлого. Из точки, где будущее и прошлое сошлись в одном человеке, который стоял на Ленинском проспекте и смотрел на олимпийские флаги.
Москва — другая. Не та, что в марте — серая, зимняя, озабоченная. Летняя Москва-80 — праздничная, нарядная, чистая. Подозрительно чистая. Улицы — вымыты, фасады — покрашены, витрины — оформлены. И — пустые. Относительно пустые, то есть. По московским меркам — полупустые. Потому что город «зачистили»: тунеядцев, бомжей, «неблагонадёжных» — выслали за сто первый километр. Детей — отправили в пионерлагеря. Студентов — на практику. Осталась — Москва «для гостей». Витрина. Потёмкинская деревня в масштабе десятимиллионного города.
Я знал это из книг. Теперь — видел.
Артур встретил на вокзале. Та же дублёнка — нет, июль, какая дублёнка — лёгкий пиджак, лакированные туфли, портфель. И — улыбка. Золотые зубы, грустные глаза. «Дорохов! Живой! Пойдём, покажу тебе Олимпиаду!»
Мы ехали на Артуровой «Волге» (служебная, от Моссовета — привилегия, которая в советской иерархии стоила больше зарплаты) — по Москве, мимо олимпийских объектов: Лужники — стадион, который я видел в двадцать четвёртом обшарпанным и перестроенным, а здесь — новенький, сверкающий, с олимпийскими кольцами на фасаде. Олимпийская деревня — в Тёплом Стане, закрытая, охраняемая, с флагами стран-участниц. Бассейн «Олимпийский» — белый, прозрачный, будущий.
— Красиво, — сказал я. Честно — красиво.
— Красиво, — согласился Артур. И — помолчал. Потом: — Шестьдесят пять стран не приехали, Дорохов. Бойкот. Американцы, немцы, японцы — не приехали. Газеты пишут — «провокация империалистов». На самом деле — мы ввели войска в Афганистан, и мир — обиделся. Только — газеты об этом не напишут.
Артур знал. Не из послезнания — из московских связей, из разговоров «на кухне», из того слоя информации, который в Москве циркулировал между теми, кто умел слушать. Не диссидент — прагматик. Человек, который понимал систему изнутри и видел трещины.
Я молчал. Потому что — мог бы сказать больше. Мог бы сказать: бойкот — начало конца. Через четыре года — Лос-Анджелес, уже наш бойкот. Через пять — Горбачёв. Через десять — развал. Мог бы — но не сказал. Потому что — откуда председатель колхоза знает будущее? Ниоткуда. Молчание — единственный язык послезнания.
— Артур, — сказал я вместо этого. — Люди на улицах — счастливые.
И — это было правдой. Москвичи — те, что остались — были счастливы. Не потому что понимали геополитику бойкота. Потому что — праздник. Олимпиада — это мороженое (пломбир в стаканчике, настоящий, сливочный), фанта (впервые! в СССР! оранжевая! в жестяной банке!), флаги, музыка, толпы, иностранцы (живые! настоящие! в джинсах и кроссовках!). Для обычного москвича Олимпиада — не политика. Олимпиада — это когда в «Берёзке» появился финский сервелат и американская жвачка.
В моём времени Олимпиада — стадионы за миллиарды, допинг-скандалы, рекламные контракты. Здесь — страна, которая надорвалась, чтобы показать миру: мы — можем. И мир — наполовину не приехал смотреть. Но те, кто приехал, — увидели: да, могут. И люди на улицах — счастливы. Потому что для них Олимпиада — не геополитика, а два недели жизни, которая — лучше обычной.