Молчание. Длинное.
— Я не пил, — сказал Андрей. Первые слова, которые он произнёс по собственной инициативе — не в ответ на вопрос.
— Знаю, — сказал Семёныч. — У тебя — другое. Но — похоже. Когда внутри — тихо. И пусто. И ничего не хочется. — Пауза. — Я знаю, каково. Поверь — знаю.
Андрей смотрел на Семёныча. Не в стену — на живого человека. Впервые — за две недели.
— Приходи завтра? — спросил Андрей.
— Приду, — сказал Семёныч. — С кефиром.
Семёныч приходил каждый день.
Я не давал ему указаний, не просил отчётов, не спрашивал «как он?» после каждого визита. Доверял. Два сломанных человека нашли общий язык — и моя роль была — не мешать.
Кузьмич пришёл ко мне в правление в конце мая.
— Палваслич, — сказал он.
— Кузьмич.
— Он сегодня утром вышел в сад. Постоял у яблони. Потрогал ветку — она цветёт. Постоял — и вернулся.
Пауза.
— Раньше — не выходил дальше крыльца.
Я кивнул.
— Семёныч — каждый день ходит, — продолжил Кузьмич. — Кефир, печенье, сидят. Молчат. Иногда — разговаривают. Тихо, не слышно. — Пауза. — Палваслич, откуда ты знал? Что Семёныч — поможет?
— Не знал, — сказал я. — Надеялся.
Кузьмич посмотрел на меня. Тем самым взглядом — тяжёлым, прямым, кузьмичёвским.
— Спасибо, — сказал он.
Кузьмич за три года сказал мне «спасибо» два раза. Первый — когда я поставил его бригаду на подряд и он получил первый бонус. Второй — сейчас.
— Рано, — сказал я. — Рано — спасибо. Он ещё — в начале. Месяцы, Кузьмич. Может — полгода. Может — год. Не торопи.
— Не тороплю, — сказал он. — Жду.
Он ждал два года, пока сын служил. Подождёт ещё.
Кузьмич — умел ждать. Это выяснилось только теперь. Человек, который командовал бригадой, давил тридцать центнеров и замахивался на тридцать пять, — умел терпеть. Впервые в жизни ему пригодилось не упрямство, а терпение. И он — справлялся.
Вечером — дома. Валентина проверяла тетради. Мишка паял что-то в своей комнате — запах канифоли просачивался под дверь. Катя рисовала за кухонным столом — портрет: мама за тетрадями, старательно, высунув язык от усердия.
— Паш, — сказала Валентина, не отрываясь от тетрадей, — как Андрей?
— Потихоньку.
— Тамара говорит — Семёныч ходит. Помогает.
— Помогает.
— Хороший человек Семёныч, — сказала Валентина. — Три года назад — кто бы подумал.
Кто бы подумал. Три года назад Семёныч был пьяницей, которого списали все. Теперь — единственный человек в деревне, который может помочь контуженному солдату. Потому что знает — каково на дне. И знает — что оттуда можно вернуться.
Люди — удивительные. Каждый — на своём месте. Каждый — нужен. Даже тот, кого списали.
Особенно — тот, кого списали.
Я сел за стол, взял кусок хлеба, намазал рассветовским маслом — жёлтым, солёным, антонининым. Катя показала рисунок:
— Пап, смотри. Мама.
На рисунке Валентина была в очках (которых она ещё не носила) и с цветком в волосах (которого никогда не было). Но — похожа. Катя видела маму — такой, какой хотела видеть.
— Красиво, — сказал я.
— Правда-правда?
— Правда.
Она улыбнулась и вернулась к рисунку.
А через три двора — Андрей Кузьмичёв сидел в своей комнате. Может — смотрел в стену. Может — впервые за две недели — смотрел в окно. На черёмуху. На май. На жизнь, которая — потихоньку, по миллиметру — возвращалась.
Война ломает. Даже тех, кого не ранило.
Но — не навсегда. Если рядом — люди. Если — время. Если — терпение.
У нас — есть все три.
Глава 6
Идея пришла не мне.
Идея пришла Катe — десятилетней, которая в мартовский вечер, когда Валентина топила печь и дым шёл в комнату (дымоход — не прочищен, руки не дошли, третья зима подряд), сказала:
— Мам, а почему у нас огонь из дров, а в городе — из трубы?
Валентина объяснила: «В городе — газ. У нас — нет.» Катя спросила: «А почему нет?» Валентина сказала: «Потому что труба далеко.» Катя подумала и сказала: «А если приделать трубу?»
Валентина рассказала мне вечером — мимоходом, за ужином, как анекдот: «Представляешь, Катька спросила, можно ли приделать трубу.» Посмеялись.
Я не посмеялся. То есть — посмеялся для вида, но в голове — щёлкнуло.
Труба. Газ. Газификация сельской местности. Программа, которая в восьмидесятых — буксует, в девяностых — остановится, в двухтысячных — снова запустится. Я знал эту историю: десятилетия обещаний, километры бумаг, миллионы людей, которые топили печи дровами и углём, пока в двенадцати километрах от них проходила газовая магистраль.
Двенадцать километров. Магистраль Шебелинка — Курск. Я видел её на карте — толстая красная линия, проходящая севернее, через Золотухинский район. От магистрали до Рассветово — двенадцать километров по прямой. По дороге — пятнадцать. По бюрократическим инстанциям — бесконечность.
Теоретически — подключение возможно. Практически — район → область → Мингазпром. Три уровня согласований. Каждый — подпись, печать, «рассмотрим в порядке очереди», «включим в перспективный план», «ориентировочно — в двенадцатой пятилетке». Двенадцатая пятилетка — это восемьдесят шестой — девяностый. Пять лет ожидания — минимум. Реально — больше, потому что «перспективный план» — это как «завтра» в советском ресторане: слово есть, а дела нет.
Пять лет я ждать не собирался.
— Валь, — сказал я, — Катька — гений.
— Катька — десять лет, — ответила Валентина.
— Я про трубу. Газ.
Она посмотрела на меня — тем самым взглядом, которым смотрела, когда я начинал очередной проект: не «ты сумасшедший», а «ты опять». С привычной смесью уважения и лёгкой усталости.
— Паш, — сказала она, — газ — это же… огромное дело. Это же — область. Министерство. Трубы, строители, проект.
— Именно, — сказал я. — И поэтому — никто не берётся. Потому что «огромное дело». А если разбить на куски — каждый кусок по отдельности решаемый.
Она молча доела картошку. Потом сказала:
— Ты уже решил.
— Уже решил.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— Не спрашиваю. Сообщаю.
Она вздохнула. Улыбнулась — коротко, одними глазами. Три года — и она знала: если я «сообщаю» — значит, поезд ушёл. Или, в данном случае — газ пошёл.
Утром в понедельник — я позвонил Сухорукову.
Звонок председателя колхоза первому секретарю райкома — вещь не повседневная. Обычно — наоборот: райком звонит колхозу, спускает план, требует отчёт, «вызывает на ковёр». Когда председатель звонит в райком сам — это либо ЧП, либо просьба. Сухоруков к моим звонкам привык — за три года я звонил ему чаще, чем все остальные председатели района вместе взятые. Но каждый раз — по делу. И каждый раз — с предложением, а не с жалобой. Сухоруков это ценил: председатель, который приносит решения вместо проблем, — мечта любого партийного руководителя.
— Пётр Андреевич, — сказал я. — Газификация.
Пауза. Три секунды. Я уже научился считать паузы — в зависимости от собеседника и темы. Три секунды у Сухорукова означали: «Ты серьёзно?»
— Дорохов, — сказал он медленно, — ты серьёзно?
Совпало.
— Серьёзно, — ответил я. — Магистраль — в двенадцати километрах. Рассветово — передовое хозяйство, два Знамени, сто восемь процентов плана. Доклад в обкоме — в феврале. Мельниченко — знает. Если есть хозяйство в районе, которое заслуживает газа, — это мы.
— Дорохов, газификация — это не Знамя вручить. Это — проект, согласование, деньги, Мингазпром. Я один раз пробовал — для райцентра. Три года переписки. Результат — ноль.
— Пётр Андреевич, — сказал я, — в прошлый раз вы — один. Сейчас — не один. У меня есть выход на область. И — на Москву.
Пауза. Пять секунд. Пять — это уже не «серьёзно?», это — «рассказывай».
— Я прошу одно, — продолжил я. — Заявку от района. Официальную. Через райисполком. «О газификации населённого пункта Рассветово в связи с наличием передового сельскохозяйственного предприятия». Формулировка — важна: не «колхоз просит газ», а «район ходатайствует о газификации в рамках развития сельской инфраструктуры передового хозяйства». Это — другой уровень. Другое звучание.