— Я тебе утром сказал: тише.
— Тише — да. Но не только тише. В апреле я тебя видел внутри, и ты тогда был на краю. Сейчас не на краю. Сейчас у края — но на ногах.
— У края, на ногах, — повторил я.
— Это лучшее место для речи на двести человек. Если ты меня сейчас послушал как друга, а не как партнёра.
— Послушал.
Он встал, поднял кейс. У двери я его остановил:
— Артур. Бэле давление — как привыкла? Утром, до завтрака?
— Утром, до завтрака. Каждый день, шестой год. — Он коротко улыбнулся, на полсекунды. — Не пропускаем, не бойся. До вторника.
И вышел.
Я остался в кабинете один. За окном двигался ранний вечер; август клонится к шести часам быстро, не как июль. Над тремя сегодняшними записями добавил одну:
Один слой.
Закрыл.
Домой вернулся к семи — не к восьми, как обещал, и не к шести, как думал утром. Между шестью и семью дочитал письмо Тополева по летнему Михалёвскому протоколу (всё в норме) и подписал августовскую ведомость по горючему: Лёха принёс её в шесть, я дописал на полях — «отдать в субботу, не до субботы».
В сенях пахло жареной картошкой и чем-то с мукой — у Валентины это обычно означало пирог с ягодой; чёрная смородина последняя в августе. Снял сапоги; шерстяные носки на коврике уже лежали, тем же концом к двери.
Катя сидела на кухне с учебником литературы, поджав ноги в кресле. Подняла глаза на секунду.
— Пап. Я тебе утром не сказала — у нас собрание после уроков было. Я ходила.
— Про Платонова. Как прошло?
— Хорошо. — Она опустила глаза в книгу, потом всё-таки добавила, не поднимая их: — Я там сказала про «Котлован». Учительница удивилась, откуда я знаю. Я ответила — слышала.
— И правильно ответила.
Катя в семнадцать отвечала на короткий обмен коротким; всё, что длиннее одной фразы, хранила в тетрадке. Но сегодня добавила две — для неё это много.
Я сел за стол. Валентина у плиты переворачивала картошку лопаткой; пирог стоял рядом, не накрытый, остывал.
— Артур приходил? — спросила она.
— Приходил. У Бэлы утром сто двадцать на восемьдесят, врач отпустил до весны.
— Это хорошо. — Валентина поставила передо мной чашку, села напротив. — Дымов?
— Звонил. Двадцатое, суббота.
— Суббота, — повторила она и положила обе руки на стол перед собой, ладонями вниз. У неё это значило переход к разговору не «по дому», а по серьёзному. — Паш. У тебя на семинаре один зал?
— Один.
— Я почему спрашиваю. Если зал один — после семинара у тебя в области имя.
— У меня в области имя с весны восемьдесят третьего.
— Это другое имя, Паш. То — «председатель колхоза, орденоносец». После семинара будет имя, которое называют в обкоме на совещаниях. Это не то же самое.
— Знаю.
Она помедлила. Слова у Валентины ходят парами с интонацией; интонацию она искала.
— Паш. А если против тебя пойдут — что мы делаем?
В кухне стояла тишина — не та, в которой нечего сказать, а та, в которой оба понимают, что сейчас прозвучало, и что отвечать будут не сразу.
Я не ответил. Не от неготовности: ответ у меня был известен с двадцать седьмого августа, с записи накануне ночи. Я не ответил, потому что вслух этот ответ сделал бы из её вопроса мой ответ; а её вопрос должен был остаться её вопросом.
Внутри Дымовским голосом звучало слово «дело». Семихин с конца сентября на линии «контроля» — это вторая половина моей утренней записи. Я её понял с понедельника. И знал, что Валентина поняла с того же понедельника, по-своему. Только теперь она назвала это вслух.
Само слово в моём блокноте сегодня не появится. Оно ляжет туда через две недели, через три, через месяц, когда станет фактом, не предчувствием.
— Валя, — сказал я. — Я думаю.
— Я понимаю.
— Думать буду долго.
— Понимаю и это. — Она убрала руки со стола. — Картошка готова. Зови Катю, остынет.
Тон уже был другой — в нём не было утреннего вопроса.
Ужинали спокойно. Катя рассказывала про собрание; Валентина подкладывала; я смотрел на жену, на дочь, на пирог, который она оставила цельным, для чая после ужина.
После ужина Катя ушла к себе; дверь её комнаты закрылась с тем коротким стуком, который мы оба знали. Валентина убрала тарелки, подошла, положила ладонь сверху на мою руку, тыльной стороной кисти, на минуту, не дольше. Так она клала руку, когда хотела, чтобы я знал: она здесь, и здесь без вопросов.
Я закрыл глаза на полсекунды. Открыл.
— Я в кабинет на час.
— Иди.
В кабинете снова зажёг лампу, привычным движением. Открыл блокнот на сегодняшней странице. Над всем написанным за день добавил последнюю запись четверга. Карандашом, тем же средним нажимом, без подчёркивания:
Один слой. Открытое дно. У края — на ногах.
Закрыл блокнот. Погасил лампу.
В окне конец августа. На дальней улице был слышен Кузьмичёв голос — он что-то говорил Тамаре про второе ведро, и Тамара отвечала не громче обычного. Кузьмич вечером голос держал уверенный; не настолько ровный, как в декабре, но ровный.
Я постоял у окна спальной, не зажигая света. В соседней комнате тихо листала страницы Катя. На втором этаже тёти-Марусиного дома, через двор, горело сдержанное окно — у Артура и Бэлы.
Этого хватало.
Завтра пятница. Послезавтра суббота, конец августа. Сентябрь за двором. Семинар за сентябрём. И «дело», которого Валентина не назвала и которого пока нет, шло за семинаром.
Подготовиться было сегодняшним словом.
Завтра будет другое.
Глава 2
Речь
Восьмого сентября в правлении пахло яблоками.
Зинаида Фёдоровна с понедельника заносила на работу по два-три антоновских из своего сада в Старом Селе; раскладывала на подоконнике у бухгалтерского окна; до обеда они нагревались, и запах шёл через коридор, поверх обычного — керосина и сухой бумаги. К десяти утра в моём кабинете пахло осенью раньше, чем сама осень нас застала.
Я к окну не подходил. Сидел за столом, без пиджака, в свитере. Лампа горела с семи. Блокнот раскрыт на новой странице, без шапки, без даты; страница не из тех, которые я отмечаю числом. Эта страница уйдёт в репетицию и из репетиции выйдет в другую тетрадь, для Зинаиды Фёдоровны, в перепечатку под копирку. Дата на ней не нужна.
Над страницей заголовок мой, рукой, негромкий:
«Методика контроля и устойчивость хозяйства в трудный год».
Заголовок выбрал не я. Заголовок дал Дымов в августе, и Дымов же его подтвердил на прошлой неделе по селектору. Менять его я не собирался, хотя имел внутри две другие версии: «Шесть лет хозрасчёта в одном колхозе» и «Сеть и протокол». Обе сильнее. Обе для другого случая. Этот случай Дымовский.
Под заголовком структура. Один слой, как договорились с Артуром во вторник две недели назад. Открытое дно. Только конкретика. Без второго и без третьего.
Пять блоков:
1. *Где мы сейчас. Колхоз «Рассвет», шестой год хозрасчётного эксперимента. Базовые цифры на августе восемьдесят шестого. 2. Откуда пришли. Шесть лет назад — что было. Что изменилось по пунктам. 3. Как считаем. Методика — без слова «методика» в первой половине; через факты. 4. Сеть. Горизонтальный режим. Тополев, Медведев, Полынин, Ивлев. Пять хозяйств. 5. Что отвечаем за.* Один абзац, короткий. Закрытие.
Между третьим и четвёртым блоком пометка, маленькая, на полях:
Замеры. Без слова «Чернобыль». Через слово «коридор». Михалёва не называть.
Это моя единственная страховка по разделу, который сам Дымов не назвал, а я понимал, что назовёт его Москва мысленно, к четвёртой минуте моего выступления. У наблюдателей из Минсельхоза дома лежали те же газеты, что у меня; они знали, что в Курской области летом дозиметрия шла по особому списку колхозов; и они приехали посмотреть, как один из этих колхозов про дозиметрию умеет молчать в публичной речи. И именно ради этого, в самом неназываемом виде, они ехали.