«Коридор» — слово Михалёва. Он его произнёс двадцать восьмого июля, на четырнадцатом поле, когда стрелка успокоилась на восемнадцати. С того дня слово «коридор» стало у меня рабочим. В речь я его поставил один раз. На пятой минуте. Не больше.
Зинаида Фёдоровна зашла в кабинет в десять двадцать, с папкой.
Папка у неё серая, с тесёмками. Внутри таблица за шесть лет, отпечатанная на пишущей машинке «Москва» (моя, из правления); три графы, шесть строк. Я её составил в воскресенье вечером, отдал Зинаиде в понедельник утром, она забрала, перепечатала набело, принесла. Сейчас она положила папку передо мной, села на стул у окна, не на табурет, потому что сегодня разговор не короткий.
Шаль на плечах. Серая. Зинаида с зимы носила одну и ту же; я её знал по швам шестой год.
— Павел Васильевич, я по таблице. — Зинаида села, расправила шаль на плечах. — Не то чтобы крупное, но Вам в речь идёт, так что не смолчу. В третьем пункте цифра не та.
— Где именно.
Я подвинул папку.
Третий пункт. По молоку. Среднегодовой надой на одну голову за восемьдесят пятый год. У меня в наброске стояло четыре тысячи восемьсот литров. Округление от четырёх тысяч семисот девяноста пяти, как я считал в августе. Я округлял в большую сторону, для удобства речи.
Зинаида повернула голову, поверх очков.
— Четыре тысячи семьсот девяносто два. Не пять, как я Вам сказала в августе. Я пересчитала по двум кварталам, у меня была одна строка не сходилась — я её разобрала. Считаем семьсот девяносто два.
— Округляю до четырёх тысяч восьмисот.
— Округляйте до семисот девяноста. Не до восьмисот.
Я опустил руку над страницей. Подождал секунду.
Зинаида не торопила. У неё с цифрами было правило, которое я знал восьмой год: округление вверх не её работа. Округление вверх — моя работа, председательская, для речей и докладов. Её работа называть число, какое получилось. Между нами это деление мы установили зимой восемьдесят первого, и за эти годы ни разу не пересматривали.
— Семьсот девяносто, — сказал я. — Принимаю.
— И ещё, Павел Васильевич. По себестоимости центнера зерна. У Вас стоит три рубля десять копеек по восемьдесят пятому году.
— Три рубля десять.
— Три рубля восемь. Восемь, не десять.
— Откуда расхождение?
— Я пересчитала с учётом амортизации новой жатки, которую мы поставили на баланс в апреле. Жатку посчитала за весь восемьдесят пятый, а надо было — за восемь месяцев. У меня в первоначальном — двенадцать месяцев. Сейчас — за восемь. Три рубля восемь.
Я записал. Три и восемь.
— Зинаида Фёдоровна.
— Да.
— Сколько ещё таких поправок?
— Три. По кормовой свёкле, по выходу молочного жира в твороге за восемьдесят шестой, по подсобным хозяйствам.
— Дайте список.
Она пододвинула отдельный лист, четвертушку, исписанную её аккуратным почерком. Каждая поправка одна строка. Цифра сверху, цифра снизу, объяснение в двух словах.
Я смотрел минуту.
В этих трёх строках было всё, чем Зинаида Фёдоровна выживала тридцать лет в советской бухгалтерии: у неё в голове рождалась цифра, и под цифру она строила своё личное молчание. Если число выходило завышенное, она не возражала, переписывала в гроссбух, что просил председатель; но в её внутренней папке оставалась реальная цифра. И когда речь шла на трибуну, Зинаида приходила со своей внутренней папкой, не с гроссбухом.
Я ей этим был обязан.
— Принимаю все, — сказал я. — Внесу в речь. Перепечатайте набело к среде. Тогда я отдам Артуру для последней правки.
— К среде будет.
— Зинаида Фёдоровна.
— Да.
— По документам артели.
Она кивнула один раз. Понимала, о чём.
— Готовы. Все запятые на месте. Папка у меня в среднем ящике. Когда скажете, повезу в исполком сама. У меня сын в районе по средам после обеда, мне удобно.
— Не сейчас. После семинара. Не до.
— Не до, почему?
Она спросила без давления, размеренно. Я подумал минуту.
— Не хочу, чтобы кто-то в районе связал семинар с регистрацией. Семинар сам по себе. Регистрация отдельно. Между ними две недели тишины. В тишине у нас в районе все вопросы успокаиваются сами.
— Хорошо.
Она встала. У двери остановилась.
— Я слышала вчера в магазине: Семихин на той неделе был в районе.
— Был.
— У кого?
— У Сухорукова в гостях. Так по слухам.
— Сухоруков в ноябре на пенсию.
— На пенсию.
Зинаида постояла секунду на пороге.
— Павел Васильевич. Я Сухорукова знаю с пятьдесят восьмого. По бухгалтерии. У него по бухгалтерии никогда не было приписок ни на рубль. И к Семихину в гости он не из любви, я думаю.
— Я тоже не думаю, что из любви.
— Хорошо.
Она вышла. Я её слова про «не из любви» сами по себе отложил. Её первое явное упоминание Семихина при мне за год. Зинаида о людях вслух говорила редко; если говорила, слышали все, у кого были уши.
К половине двенадцатого я закрыл блокнот, надел пиджак (не парадный, рабочий, тот, в котором ездил на областное), и вышел.
Артур должен был ждать в правлении к двум; до двух у меня в графике стояло: ферма, силос, армянская линия Антонины. Я туда давно собирался зайти; всю прошлую неделю откладывал.
УАЗик довёз до фермы за четыре минуты. Дорога между правлением и фермой наша, не районная, поправленная летом восемьдесят пятого. Пыль на ней теперь поднималась реже, чем в восьмидесятом, в три раза примерно. Эту цифру я в речь не клал; она шла в речь по другому пункту, про инфраструктуру внутреннего пользования.
На ферме пахло не тем, чем на улице. Здесь стоял слоистый запах: коровник внизу, у двери; молочный цех посерёдке, через стенку; и от дальнего корпуса, где у нас с прошлого года переработка, сегодня шёл новый запах. Острый. Травяной. С нотой соли, не отдельной, а слитой с травой так плотно, что я её узнал только на втором вдохе.
Антонина в халате поверх ватника стояла у длинного стола с весами. У весов банка стеклянная, с прозрачной жидкостью; в банке сыр. Молочный, белый, плотный, в форме небольшого куба. Перед банкой вторая, такая же. И третья, поменьше, независимо.
Бэла рядом, в платке (тёмно-синем, не цветном; я раньше её в платке не видел). В руках тетрадка, грифель. Бэла записывала.
— Доброе, — сказал я.
— Доброе, Павел Васильевич, — отозвалась Антонина не оборачиваясь; голова — над столом, рука — над весами. — Сейчас. Минуту.
Бэла улыбнулась глазами; губ не двинула — у неё рука держала карандаш.
Я постоял у двери. Не вмешивался.
Антонина положила на весы кусок сыра — поменьше из третьей банки. Стрелка остановилась на ста сорока трёх. Бэла записала. Антонина сняла, положила другой — из первой банки, побольше. Триста двадцать восемь. Записала.
— Антонина Григорьевна.
— Павел Васильевич.
Я отметил про себя. Антонина в правлении и Антонина у силоса — одна и та же по обращению, шестой месяц подряд; на «Павел Васильевич» она перешла с июля и держала это сама. Я её на этом не поправлял и в обратную сторону не подталкивал.
— Линия пошла?
— Пошла. С пятницы.
— Сколько голов в день?
— Восемьдесят литров молока на партию. Партия — два дня. Из партии — двенадцать килограммов сыра.
— Бэла?
Бэла подняла голову. Грифель отложила.
— Павел Васильевич. По рецепту — соль десять процентов от веса свежей массы. Я Антонине Григорьевне в прошлый понедельник показала. Она попробовала на пяти литрах. Получилось. Сегодня — на восьмидесяти. Тоже получилось.
— Куда ушла первая партия?
— У меня дома, — сказала Антонина. — Лежит в погребе. Дозревать. Дней десять, будет готов.
— А вторая?
— Завтра в магазин номер два. Лизе. Пять килограммов. По цене мы с Лизой не договаривались. Я думала, Вы скажете.
Я подумал.
— По себестоимости рассчитайте. Зинаиду Фёдоровну попросите. Накиньте двадцать процентов на торговую наценку. Округлите вниз. Дайте Лизе с пометкой: «Армянский, по рецепту Бэлы Гургеновны».