— Семь ночей я с собой беру.
— У Вас в Москве будет один свободный вечер — субботний, седьмого. Если хотите, организую встречу с Михалёвым — он в субботу в Москве по нашему делу.
— Хочу. С Михалёвым — да, согласовывайте.
— Согласую. До связи, Павел Васильевич.
Гудок отбоя. К одиннадцати пришёл Артур.
Не сразу зашёл; сначала постоял в коридоре, поговорил с Зинаидой по февральским сводкам артели. Зинаида подала мне сигнал через приоткрытую дверь: Артур у неё; через пять минут.
Артур вошёл. В обычном тёмно-сером пиджаке, без галстука. Сел напротив. Не сразу заговорил; смотрел в окно.
— Дорохов.
— Артур.
— Я к тебе сегодня не по артели.
— Знаю.
— По вчерашнему.
— По вчерашнему.
Артур секунду молчал. Потом медленно, как он умел по серьёзным разговорам:
— Я вчера в пять смотрел заключительную трансляцию у себя дома, с Бэлой. Она тоже слушала. Когда Михаил Сергеевич произнёс слово «гласность», у меня в гостиной стало тихо. Бэла отложила вязание. Я отложил газету. Мы оба смотрели на экран; не двигались. Это слово в комнате у нас стояло долгую секунду.
— Знаю.
— Дорохов. У меня к тебе по этому поводу один вопрос.
— Слушаю.
— Ты этого ждал?
Я подождал секунду.
— Не этого слова. Ждал нового языка. Слово пришло вчера.
— Хорошо.
Артур посмотрел на меня. У него в этот момент работала своя мысль; я её узнавал по тому, как он опирался ладонями на колени. Двенадцать лет дружбы; у меня к Артуру привычка читать его сборку без слов.
— Дорохов. Я тебя двенадцать лет знаю. Я тебя сейчас не понимаю.
— В чём.
— У тебя сегодня утром в кабинете лежит телеграмма от Гаврилова о закрытии Семихинской атаки. У тебя в кармане депутатский мандат. У тебя в голове вчерашний разговор с Михаилом Сергеевичем. У тебя в голове сегодняшнее слово «гласность». По всем этим точкам у любого нормального человека внутри сегодня был бы пик. У тебя нет. Ты в кабинете сидишь так же ровно, как в декабре до Семихинского письма.
— Знаю.
— Дорохов. Это меня сегодня волнует. Я хочу знать.
Я выдержал секунду.
— Артур. У меня сегодня три вещи. Первая: Сухоруков. На пенсии с октября; вчера утром у него в Сухоруково он отправил Валентине в школу записку. Записка у меня в кармане. По форме там одна фраза: «Помни: на следующий год — посевная. Не задавайся». По существу — Сухоруков мне эту записку передал в день пленума не случайно. Он по своей линии знает, какие я в этот день услышал слова от Москвы. И он мне передал: «не задавайся».
— Понимаю.
— Вторая. Кузьмич. Вчера в клубе после трансляции сказал мне коротко: «Это слово не лозунг. Это форма работы». У Кузьмича в восьмидесятые шла своя дуга; он сегодня в этой формулировке для меня обозначил то, что слово «гласность» для нашего села значит. Не идею; форму. По форме мне завтра идти работать в правление, как я ходил вчера.
Артур не сказал «понимаю».
Молчал. Смотрел на меня. Потом — без поднятия голоса, негромко, как умел только он по самым неудобным разговорам:
— Нет, Дорохов. Ты сейчас не отвечаешь. Ты опять раскладываешь людей по полкам. Сухоруков на одной, Кузьмич на другой; сейчас будет Валентина на третьей. Я спрашиваю не председателя. Я спрашиваю тебя.
Я не сразу ответил.
Артур этого вопроса в наших разговорах за двенадцать лет ещё не задавал. У него по форме всегда было так: он формулировал служебно, я отвечал служебно, и обе стороны держались на этой дистанции. Сегодня он эту дистанцию убрал. Не сказал «расскажи по-человечески»; сказал точнее — не пускай меня на третью полку.
— Артур.
— Дорохов.
— Я тебе по-другому, наверное, не умею. Восьмой год по-другому не учился.
— Тогда первый год начни сейчас. Не по полкам, без Сухорукова, без Кузьмича, без Валентины. Ты сам. Что у тебя сегодня внутри.
Я молчал секунду. Артур молчал тоже. В кабинете слышно было только, как у Зинаиды через стену в приёмной шёл щелчок печатной машинки — она дописывала вчерашний протокол по селектору.
— Внутри у меня сегодня тихо, Артур. Не пусто; тихо. Я этой тишины испугался утром, когда телеграмму Гаврилова прочёл — потому что по любой человеческой логике в этот момент у меня должно было что-то подняться. Не поднялось. Я подумал, что во мне за восемь лет это место выработалось. Сейчас, при тебе, понимаю: место не выработалось. Просто оно стоит дальше от поверхности. Я к нему сам не всегда умею дотянуться.
Артур смотрел не на меня; смотрел в стол.
— Это уже ответ, Дорохов. Этого мне хватит.
— Я его себе подвёл первый раз вслух.
— Знаю. Я по голосу слышу — первый. — Он секунду помолчал. — Третью полку, про Валентину, ты мне всё равно расскажешь. Но не сегодня; и не как объяснение. Когда сам захочешь.
— Когда сам — захочу. Услышал.
Артур кивнул. Не сразу.
— И ещё одно. Я тебя сейчас понимаю. По-другому, чем понимал в полдвенадцатого.
Артур помолчал секунду. Потом другой тон, не служебный:
— Дорохов. Мы с Бэлой решили насчёт Курска. Бэла тебе вчера через Валентину уже сказала; я повторяю формально. На февраль мы у тебя одолжим тысячу. К концу года вернём. Без процентов.
— Принят.
— И ещё. Я с тобой в Москву на этой неделе не еду; ты сам сказал, что не надо. Но я бы хотел, чтобы ты по приезде из Москвы первый же вечер был у нас в Курске. Бэла приготовит. Я тебя встречу на вокзале.
— Подойдёт.
— До свидания, Дорохов.
— До свидания, Артур.
Он встал. У двери обернулся.
— Дорохов.
— Да.
— Что бы ни было, я с тобой.
— Знаю.
Артур вышел.
Я остался один. В кабинете тишина.
Эта Артурова формула «что бы ни было, я с тобой» в его словаре была редкой. За двенадцать лет дружбы у нас с ним таких фраз было три или четыре; не больше. Сегодня одна.
Достал тетрадь из верхнего ящика. На сегодняшней странице записал короткую строку:
Гласность. Это другое. Артур: «Что бы ни было, я с тобой».
И ниже, через линию, ещё одну:
Гаврилов: производство по обращению Семихина отложено.
Закрыл.
К полудню я обедал у Зинаиды (обед в правлении она по графику варила сама — чашка щей и хлеб с маслом). Сидел за маленьким столиком в её приёмной. Зинаида работала за своим столом; не мешала.
В обеденную минуту в правление зашёл Семёныч. Не по протоколу; по двери. Сел напротив меня; не снимал ватник.
— Палваслич.
— Семёныч.
— Я к тебе на короткое.
— Слушаю.
— По двадцать пятому. На голосовании у меня в селе с утра вышло одно. Сергеевна на участок пришла к восьми пятнадцать; первой проголосовала; на бюллетене у неё был один. Я не подсматривал; она сама за чашкой чая у нас вечером сказала. «За Палваслича».
— Знаю.
— Я тебе это не для того, чтобы напомнить, что Сергеевна за тебя. Я тебе это для другого. У Сергеевны в восемьдесят втором у нас вечером в коровнике корова умирала; у неё первая корова. Я ту корову не спас. Я Сергеевне тогда обещал, что её следующая корова у нас будет жить. С тех пор у Сергеевны было ещё пять коров. Все живые. Тёлка тринадцатого января — последняя.
— Знаю.
— Сергеевна вчера вечером дома сказала Кузьмичу, который к ней приходил по соседской форме: «Дорохов — наш. Семёныч — наш. С восемьдесят второго». Кузьмич мне это сегодня утром передал.
— Принят.
— Я тебе это сообщаю не для того, чтобы ты на голосовании за это благодарил. Это и так твоё. Я тебе это сообщаю как ветеринар. По коровам у нас в селе у тебя теперь репутация на пятнадцать лет вперёд.
— Знаю, Семёныч.
— Не за что.
Он встал. У двери остановился.
— Палваслич. И ещё. Я тебя в Москве буду слушать по радио, если будут передачи. Из «Маяка» по сельскому хозяйству.
— Хорошо.
— До завтра.
— До завтра.
Семёныч ушёл.
К часу зашёл Толик.