— Всерьёз. — Я повторил её слово, будто проверяя на вес. — Не «провожает из школы», а всерьёз.
— Всерьёз, Паш. Я бы тебе иначе и не рассказывала.
Я подумал.
— Кать сама что говорит?
— Кать говорит мало, как ты в её возрасте. По её словам, ей с Серёгой «нормально». У Кати в её словаре «нормально» высокая оценка. Она не сказала «хорошо» и не сказала «отлично»; сказала «нормально». Я её слышу через её отметки.
— Знаю.
— Паш. Я не у тебя разрешения спрашиваю. Я тебе сообщаю.
— Знаю.
Валентина подождала секунду.
— Что у тебя в голове сейчас.
— Двойное. Первое: рад, что у Кати есть. Второе: Хрящев старший.
— У него в голове то же двойное. По моим ощущениям.
— По моим тоже.
— У тебя в правлении с Хрящевым старшим за прошедшие годы был один разговор?
— Один. В восемьдесят втором, после партконференции. Десять минут в коридоре. С тех пор ни разу.
— Я бы тебе посоветовала. С Геннадием Антоновичем когда-нибудь поговорить. Не для Серёги; для тебя. По твоей собственной памяти.
— Я об этом думаю с октября.
Валентина не уточняла. У неё в эту минуту в голове что-то сложилось, я по углу рта различил; не спросил.
— Кать сегодня вечером дома?
— Дома. Серёга в Курск к лекции на завтра, к семи уехал. Кать в школу к двум, после школы дома.
— Тогда давай сегодня вечером. Все четверо.
— Кать предлагала на завтра. Серёга после лекции приедет к шести.
— Подходит и завтра.
— Договорились.
Валентина встала, забрала тарелку. У плиты повернулась.
— Паш. Спасибо, что не спросил «а почему ты молчала».
— Я знаю почему. Тебе было не до того — Семихин, Корытин, Стрельников. Такое не вклинивают между двумя тревогами.
Она кивнула. Я доел.
К часу я вернулся в правление. Зинаида у себя за столом разбирала вторую партию почты; в ящике лежал ещё один конверт с обкомовским штампом, но не от Семихина, а из общего секретариата, по итогам декабрьских отчётов. Я открыл, прочёл, отложил.
— Зинаида Фёдоровна, у меня сегодня после трёх приём. Кто по селу зайдёт — пускайте без записи.
— Поняла. После трёх — без записи.
— И ещё. Если Геннадий Антонович Хрящев придёт, пускайте сразу.
Зинаида подняла глаза. Лицо у неё не изменилось; лицо у Зинаиды по таким моментам никогда не менялось.
— Хорошо, Павел Васильевич.
К двум сорока я был в кабинете один; готовил материалы к районной партконференции двенадцатого. Стопка папок на столе; чистый лист для заметок.
В три ноль семь Зинаида постучала.
— Павел Васильевич. К Вам товарищ Хрящев.
Я выдержал секунду.
— Просите.
Хрящев зашёл. Не сразу; постоял у двери. В пальто; шапку держал в руке. Лицо у него за пять лет, что я его не видел вблизи, стало другим: морщины глубже, глаза мутнее, кожа на скулах серая. Когда-то он был плотный, властный, с тяжёлой посадкой головы; сегодня поджарый, сутулый, не властный. Шестьдесят два года; пенсия с восемьдесят пятого; жил он в селе Сухоруково, где у него был дом.
— Павел Васильевич.
— Геннадий Антонович. Садитесь.
Он сел. Пальто не снял. Шапку положил на колено.
Я подождал.
— Я к Вам, Павел Васильевич, по одному делу. Короткое.
— Слушаю.
— Мой Серёга у Вашей Кати.
Я не пошевелился. Лицо у меня осталось спокойным.
— Знаю.
— Я пришёл сказать одно. Я этому не помешаю. У Серёги своя дорога. И у Вашей Кати своя. Я их не учу.
Я подождал секунду.
— Спасибо, Геннадий Антонович.
— Не за что.
Хрящев посмотрел в окно. У меня в кабинете окно выходило на двор; за двором крыша свинарника в снегу, как и в декабре. Хрящев смотрел не на свинарник; смотрел сквозь окно, в своё.
— Павел Васильевич. У меня к Вам ещё одно. Не про детей.
— Слушаю.
— У меня к Вам не извинение. Я с собой свои восьмидесятые годы разобрал по тем сводкам, которые мне на пенсии не оставили выбора. По форме я Вас тогда снять не сумел; и хорошо, что не сумел. По существу я тогда поднимал руку не на Вас, а на цифру. Цифра у Вас оказалась настоящая. Цифра у меня нет. С этим я и живу.
Я слушал. Не перебивал.
— Я Вам этого вслух за эти годы не говорил. И сегодня говорю не для Вас. Для себя. Чтобы у меня самого внутри стояло чисто.
— Принимаю. И — спасибо, что сказали это вслух. Вслух такое сказать тяжелее, чем продумать про себя.
— И ещё одно. — Хрящев подождал. — Серёга у меня не от Хрящевых. Он у меня от жены. Жена у меня работала учительницей математики, без партии, без аппаратной жилы. Она в восемьдесят четвёртом умерла, когда меня снимали. Серёгу с тех пор тяну я; не очень удачно. Институт Серёга поступил сам, я ему не помогал; не было чем помогать. По характеру он у меня в мать, не в отца. Это у меня главное, что я в нём уважаю.
— Я это в нём тоже вижу. По Серёге сразу видно: спокойный, не из тех, кто угождает.
— Я этому не помешаю. Я Вам это пришёл сказать.
— Спасибо, Геннадий Антонович.
— Не за что.
Сидели секунду молча.
— Геннадий Антонович. У меня к Вам тоже есть одно. И тоже не извинение: того, что я делал в восемьдесят первом и восемьдесят втором по Вашему колхозу, я не отзываю. По форме и по существу стоял за свои цифры, против Ваших. Так было правильно. Но я Вам сегодня говорю: я не работал против Хрящева. Я работал против пустых цифр. Это разные конструкции.
— Знаю.
— Если Серёга у нас в доме, это его дом. Я ему буду нормально. Не приёмным отцом; просто рядом.
— Этого мне достаточно.
Хрящев встал. Пальто на нём осталось застёгнутое; шапку взял в руку.
— Павел Васильевич. — Он протянул руку. — Разговор был трудный. А что нужный — это я понял ещё на пороге.
— Нужный, Геннадий Антонович. Я тоже это понял. До свидания.
Он пошёл к двери. У двери обернулся.
— И ещё. На депутатских выборах двадцать пятого — я за Вас. Не как избиратель округа семь; я в Сухоруковском округе пятом. По округу пятому — Лысенко выдвинут. За него я голосовать не пойду; останусь дома. Так от меня всё.
— Спасибо, Геннадий Антонович. Это я запомню.
— Не за что. Запоминать тут нечего — это просто счёт.
Он вышел.
Зинаида заглянула через минуту.
— Чай?
— Чай.
Она внесла стакан с подстаканником, поставила. У моего подстаканника не было гравировки шестидесятых годов, как у Стрельникова в гостинице «Курск»; у моего шла простая советская гравировка восьмидесятых: «50 лет Курскому райисполкому». Подарок Сухорукова в восемьдесят третьем году.
Я отпил.
У меня шёл свой перебор. Хрящев пришёл по своей воле, без приглашения, без посредника. Это для Хрящева оказался первый раз с восьмидесятого года. В этом году у меня в правлении сидело много людей, и каждый из них приходил по своему поводу; Хрящев пришёл по поводу, к которому у меня самого внутри стояло ровно столько же открытости, сколько у него. Не больше, не меньше.
Я не делал из этого катарсиса. Катарсис: литературная конструкция. У Хрящева в его шестьдесят два, у меня в мои сорок семь, у нас сегодня в кабинете шла не катарсиса. Шла работа взрослых людей по своему общему сыну и дочери. Серёге восемнадцать; Кате семнадцать; через два-три года им институт; через пять-семь дети. У нас, у двух стариков (а Хрящев в шестьдесят два уже старик; а я в сорок семь на старшем уровне для своих восемнадцатилетних), сегодня в кабинете шла подготовка к этим пяти-семи годам.
Не получается так, чтобы навсегда враги. Не у нормальных людей. У нормальных людей через сорок лет в общей советской системе, через одних детей, через одни сёла, через одни сводки что-нибудь да выходит к разговору. Хрящев у меня сегодня в кабинете вышел к этому разговору; я ему тоже.
Допил чай. Зинаида забрала стакан.
К пяти я был дома. Валентина у плиты грела ужин. Я снял пальто, прошёл на кухню. Сел.
— Паш. Геннадий Антонович приходил?