Я не уточнил. Семёныч сегодня в правлении был не для своих вопросов; он был для меня, как и обещал во вторник.
Лёха Фролов спросил про магазин номер два. Я ответил коротко: магазин остаётся за колхозом, артель работает с ним по договору поставок. Лёхе это нужно знать как завхозу; он принял.
Маша Фролова — про детский паёк по магазину. Я переадресовал Антонине; Антонина сразу ответила, что детский паёк остаётся прежним, без изменений.
Крюков спросил про семена. Я ответил, что артель к семенам не имеет отношения; зерновое — колхоз, как было.
К двум часам люди разошлись. В кабинете остался один Семёныч.
— Палваслич. Тут тебе. Только это не от меня — Тамара через Кузьмича просила передать.
В руках у него был свёрток в коричневой бумаге. Семёныч положил его на мой стол.
— Что там?
— Корзинка. Из ивы, маленькая, на руку. Я её Тамаре из района в субботу привёз, по её заказу, — а она вот тебе вернула, уже с делом.
Я развернул бумагу. Внутри — небольшая плетёная корзинка, крепкая, аккуратной работы.
— Тамара велела передать: бумаги по артели держи в ней. Чтоб папка не из рук в руки шла, а через корзинку. Примета у неё такая, деревенская.
— Скажи Тамаре — спасибо. И что примету я уважу.
— Скажу. Она обрадуется. — Семёныч ушёл.
Я остался в кабинете один. Корзинку убрал в шкаф; в неё я завтра положу первую правленую папку, как сказала Тамара через Кузьмича. Тамаринские деревенские приметы у меня вызывали уверенное уважение восьмой год; я их не оспаривал и не обсуждал.
К пяти вечера зазвонил телефон.
— Дорохов.
— Дорохов, это Тополев. У нас в районе уже все только про закон и говорят. Я сегодня в правлении весь день, ко мне в кабинет с восьми утра по три раза заходят: один спросить, другой руку пожать, третий — что-то про артель, мол, «у вас в Рассвете». Я их к тебе отсылаю. Но и сам, чего греха таить, загорелся. Я ведь тоже хочу.
— Погоди, Тополев. В декабре первой регистрируется наша артель. Не твоя — и не сразу. Сначала пройдёт наша, по ней посмотрим, какая реакция, где препятствия. А уж после буду помогать и тебе, и Полынину, и Медведеву, и Ивлеву — кто попросит. Но не все разом.
— Понял. Подожду, раньше времени не загорюсь.
— И тем, кому будешь рассказывать, передай: в декабре я весь на регистрации. После декабря позвоню сам.
— Передам слово в слово. — Он чуть помедлил. — Дорохов. Ты не думай, я не вперёд тебя лезу. Я в очередь становлюсь. Просто хочу, чтоб ты знал: я — за.
— За это и спасибо, Тополев. Очередь упомню.
Шорохи в трубке стихли. Через пятнадцать минут Полынин. Через час Медведев. Ивлев не позвонил; у него в правлении телефон работал плохо, междугородняя из Ивлевского села выходила через две станции. От него я ожидал письма.
Каждому я говорил одно и то же. «Подождите. Сначала наша. После Вам помогу. Не одновременно». Каждый принимал без возражений. Сеть к этой формуле была подготовлена ещё в сентябре, после семинара; они её ожидали.
К шести вечера в правлении наступила тишина. Деревня обходным ходом разошлась по домам. Я остался в кабинете один.
Включил телевизор: «Рекорд» в углу, маленький, чёрно-белый, для рабочих сводок. В девять должен был выйти вечерний выпуск программы «Время» с длинным сюжетом о Верховном Совете; я знал, что будут показывать.
Лампу не выключал. Сидел за столом, ждал.
В восемь сорок в правление зашёл Кузьмич.
— Палваслич. Телевизор-то включил уже?
— Включил. Греется.
— Тогда я с тобой посмотрю. Одному такое смотреть несподручно.
Он сел на стул у окна. Кепку положил на колено. Лицо ровное, без выражения.
Через десять минут зашёл Семёныч. За ним Лёха Фролов. Потом ещё двое мужиков из села, я их по имени помнил, но не близко. Все сели на стулья у стены. К девяти в правлении в моём кабинете собралось одиннадцать человек.
Никто не разговаривал.
В девять начался выпуск.
Голос диктора. Сюжет о заседании Верховного Совета. Короткие планы зала. Лица депутатов. Горбачёв на трибуне несколько секунд, без звука; диктор в это время говорил о повестке. Потом короткий фрагмент речи Горбачёва, с записи дневного заседания. Я не вслушивался в содержание; я смотрел на лица в кабинете.
У Кузьмича лицо было ровное. У Семёныча серьёзное. У Лёхи внимательное, как у работника, который слушает указание мастера. У двоих мужиков спокойное, без эмоций, как у деревенских людей, которые много раз в жизни слышали важные сообщения по телевизору и научились им не реагировать сразу.
Сюжет шёл четыре минуты. Закончился.
После сюжета другая повестка. Афганистан, фигурное катание, погода.
Я выключил телевизор.
В кабинете было тихо.
Кузьмич встал не сразу. Поправил кепку.
— Палваслич. — Кузьмич встал не сразу, поправил кепку. — Когда в исполком едешь?
— В первой декаде декабря. Не позже пятнадцатого.
— Кузьмич с тобой.
— Я думал ехать сам.
— Кузьмич с тобой, — повторил он, и это уже было не предложение. — Не для бумаг: бумаги твои, в них я тебе не помощник. А для того, чтоб у тебя в машине рядом сидел человек, которого ты знаешь с семьдесят восьмого. Начальник исполкома на один этот факт половину своего решения сам и спишет. Так что не спорь.
Я подумал секунду.
В этой реплике у Кузьмича была одна точная вещь. Начальник райисполкома — не Сухоруков, а его сменщик — в декабре будет принимать незнакомое решение. По канцелярии у него лежит ясный документ, по которому отказать легко. Если рядом со мной сидит Кузьмич — деревенский, известный на весь район, орденоносец восьмидесятого года, — у начальника исполкома половина решения снимется без слов.
— Не спорю. Едем вдвоём.
— Вот и сговорились. — Он поднялся. — Спокойной ночи, Палваслич.
— Спокойной ночи, Кузьмич.
Кузьмич надел кепку, не на голову, в руку. Вышел. За ним — Семёныч; за ним — остальные.
Я остался в кабинете один.
Закон вышел.
В голове у меня лежало одно слово, которое я не произносил вслух с октября: окно. Окно из подзаконных актов открывалось с завтрашнего дня. До пятнадцатого декабря оно у меня было двадцать пять дней. После пятнадцатого оно становилось формальностью, по которой Семихин с прокурорским уже работал бы по любому ходу.
Я открыл блокнот.
На новой странице — дата: 19 ноября. И ниже, по моей старой манере:
Окно открыто. До 15 декабря. Кузьмич едет со мной.
Закрыл.
В пятницу двадцать первого ноября к четырём дня я был у Тимофеева в обкоме.
Зинаида в среду и в четверг перепечатала папку набело. Кагановские правки внесены; устав, протокол, обоснование, четыре приложения. Я привёз в той же тёмно-серой папке без надписи, в которой получил её в понедельник.
Тимофеев читал не быстро. На каждом листе пометка карандашом сбоку. Где-то один значок, где-то два. Он не комментировал по ходу; только в конце.
— Павел Васильевич. По уставу у меня к Вам три замечания. Не структурные; по формулировкам. Я их Вам самостоятельным листом напишу; могу к понедельнику.
— Жду листом к понедельнику. По формулировкам поправить — дело быстрое.
— По протоколу собрания работников всё чисто. По обоснованию у Вас цифры свежие; за пятый и шестой год. Это хорошо.
— Спасибо.
— По приложениям у меня вопрос только по армянской линии. Не по содержанию; по терминологии. У Вас в приложении номер два стоит «армянский маринад по семейному рецепту». Я бы заменил на «маринад по рецепту, представленному работником артели, Б. Г. Мкртчан». Так в любой проверке Вы прикрыты по части семейности.
— Дельно. Заменю — «по рецепту работника артели» и впрямь чище.
— Тогда — резолюция.
Он взял ручку. На титульной странице, внизу справа, написал размеренным канцелярским почерком:
Ознакомлен. А. М. Тимофеев. 21.11.1986.
Закрыл папку.
— Резолюция стоит. По форме чистая. Регистрируйте в декабре. Я Корытину сегодня отзвонюсь через обкомовский, что у меня по Вашему уставу замечаний по существу нет.