И на этот раз — в отличие от первых двух — у меня было время на подготовку.
Восемнадцатого, во вторник, в правление с утра привезли свежие газеты. Я в этот день в правлении был с восьми; «Известия» лежали у тёти Веры в коридоре, рядом с почтой. Я взял, открыл на первой полосе.
Первая полоса была про другое: про сессию Верховного Совета, с короткой сводкой повестки. Закон об индивидуальной трудовой деятельности — третий пункт. По газете было видно: в номере за восемнадцатое ноября его ещё нет в развёрнутом виде. Завтра, девятнадцатого — будет.
Я положил «Известия» на свой стол. Не зачитывал.
К одиннадцати дня позвонил Тополев.
— Дорохов, — сказал он, не дожидаясь моего «слушаю». — Ну что, завтра наш день.
— Завтра, Тополев. Девятнадцатого.
— Я в среду весь день у себя в правлении просижу. Будут вопросы — заезжай, не стесняйся.
— Не заеду. У меня в четверг Тимофеев в обкоме.
— Тогда давай в пятницу. — Он подумал. — Нет. В пятницу ты ко мне сам не суйся, после обкома вымотанный будешь. Я к тебе приеду.
— Вот это по-человечески. В пятницу жду.
Он повесил трубку.
С Тополевым у нас за последние два месяца после семинара выработалась короткая телефонная манера: без приветствий, без вводных. Это была деревенская манера, не московская; я её принимал как знак рабочей близости.
К четырём дня вторника зашёл Семёныч.
В руке у него была банка с мёдом. Поставил её не на стол — на тумбочку у двери, бережно.
— Тамара передала. С нашей пасеки, осенний. Это Валентине.
— Спасибо, передам. И Тамаре поклон.
Семёныч помедлил у двери — уходить не собирался.
— Палваслич. Я завтра в правлении весь день буду. Если что — у меня в углу табурет свой, я тебе не помешаю.
— Не помешаешь. Садись, где привык.
Семёныч не уточнял. У него с понедельника после Чернобыля был один особенный режим присутствия в правлении: он садился на табурет у двери в дни, когда мне нужно было, чтобы рядом был кто-то свой, без слов. В двадцать первом году это был его раз; в апреле восемьдесят шестого — второй; сегодня — третий за восемь месяцев. И всякий раз я не просил; он сам понимал.
Я не стал ему возражать.
К шести вечера во вторник я выключил лампу и пошёл домой.
Валентина была на кухне: картофель на сковороде, чай вечерний.
— Завтра, значит. — Она не обернулась, узнала меня по шагам. — Я думала, ты сегодня до ночи в правлении просидишь.
— Сегодня пришёл вовремя. До ночи буду завтра — когда закон уже выйдет.
— Тогда завтра ужин оставлю на плите, под крышкой. И не геройствуй там — поешь.
— Поем, Валь. Обещаю.
После ужина я сел не сразу. Прошёл в кабинет, открыл блокнот. На новой странице записал три строки:
19 ноября, среда. Газеты. Радио. Телевизор в правлении. Деревня — соберётся.
Закрыл.
Девятнадцатого ноября я был в правлении в семь утра.
Лампа не горела; за окном начинало светлеть, серое ноябрьское утро. Я открыл шторы, посмотрел в сторону клуба. У клуба ещё никого не было; обычный рабочий день, с восьми все по своим местам.
«Известия» утром привезли в восемь сорок. Я их забрал у тёти Веры, не разговаривая.
Первая полоса.
«О ВНЕСЕНИИ ИЗМЕНЕНИЙ И ДОПОЛНЕНИЙ В НЕКОТОРЫЕ ЗАКОНОДАТЕЛЬНЫЕ АКТЫ СССР ОБ ИНДИВИДУАЛЬНОЙ ТРУДОВОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ» — заголовок. Подзаголовок: «Заседание Верховного Совета СССР 19 ноября 1986 года».
Под заголовком — текст. Не весь закон; передовица, объясняющая. Закон в полном объёме — на третьей и четвёртой полосах, мелким шрифтом, с заголовками статей. Я читал по диагонали; знал, что будет.
Стандартная советская риторика: «учитывая возросшие потребности», «руководствуясь решениями XXVII съезда», «в целях развития». Под этой риторикой содержание: разрешение видов индивидуальной трудовой деятельности в кустарно-ремесленных промыслах, в бытовом обслуживании, в социально-культурной сфере. Ограничения: запрет применения наёмного труда (для индивидуала), требование наличия патента или регистрационного удостоверения, требование уплаты подоходного налога.
Статьи о «коллективной форме» — артелях и группах ИТД — были включены отдельным разделом. Их я прочёл внимательно. Зинаида со мной всё это уже разбирала в октябре; сейчас я сверял с памятью.
Артели разрешались с уточнением: «при условии регистрации в исполкоме местного Совета народных депутатов». Это и было моё окно. Райисполком в Сухоруковском районе (Сухоруков до пятницы прошлой недели был всё ещё председателем райисполкома, и формально его сменщик ещё не вступал в полные права) оставался для меня дружественной структурой. К декабрю при правильном телефонном звонке от Корытина регистрация была реальной.
Я закрыл газету.
К девяти в правлении начали подтягиваться люди. Не для собрания — для обычной планёрки, как в любой среду. Я её отменять не стал; не для того, чтобы делать вид, что сегодня обычный день, а потому что Закон в моём личном плане работы был рабочим документом, не праздником.
Планёрку провёл коротко. К десяти все разошлись. Зинаида ушла к себе в бухгалтерию; Кузьмич — в мехдвор; Антонина — на ферму.
В одиннадцать я включил радио.
В правлении на верхней полке у меня стоял настольный «Океан» — приёмник, привезённый Артуром из Москвы в восемьдесят пятом году, на хорошем длинноволновом диапазоне. Я его обычно не включал в рабочее время; сегодня — включил. На всесоюзном.
Шёл прямой репортаж с заседания Верховного Совета. Дикторский голос; перечисление повестки; короткий пересказ обсуждения по первым двум пунктам. К третьему пункту, Закону об индивидуальной трудовой деятельности, голосование. По радио было слышно: «Кто за, прошу опустить мандаты». Шум зала. «Кто против, нет. Воздержался, нет. Принимается единогласно.»
Закон был принят.
Я выключил радио.
К двенадцати в правлении начали собираться люди.
Не по моему вызову. Сами. Сначала зашёл Кузьмич; потом Антонина; за ней Семёныч; потом Лёха Фролов с фермы; потом ещё двое: наш агроном Крюков и завфермой Маша Фролова, выходная сегодня, заехавшая в правление по семейному делу с детьми. Дети остались у тёти Веры в коридоре, под её надзором; родители прошли в мой кабинет.
К часу в кабинете было восемь человек. Никто не садился; стояли. Я тоже стоял у окна, повернувшись к комнате.
— Деревня уже знает, — сказал Кузьмич размеренно. — По радио в столовой утром передавали. Ещё в десять.
— Знаю. И в обкоме знают, и в Москве. Сегодня все знают одно и то же — редкий день.
— Палваслич. Артель — это что у нас в двадцатые годы было?
Я подождал секунду. В этом вопросе у Кузьмича не было ни иронии, ни подвоха — он спрашивал по факту. В двадцать восьмом году ему было два; артелей он не помнил лично, помнил по рассказам отца. И сейчас в голове у него лежала прямая связь: артель теперь — та же артель, что тогда.
— Это, Кузьмич, у нас всегда было. Просто не всегда называли своим именем.
— Под другим называли.
— Под другим. Бригадный подряд — артель внутри колхоза, только без отдельного устава. Подсобное хозяйство — артель из одной семьи. Сейчас государство разрешает оформить её отдельно, на бумаге. Само дело старое. Новое — бумага и право регистрации.
Антонина в этот момент шагнула на полшага вперёд.
— Павел Васильевич. По переработке спрошу. Армянская линия, Бэлы Гургеновны, — пойдёт в артель или останется в колхозе?
— В артель. Отдельной позицией по уставу. Вам с Бэлой от этого в декабре только проще станет: армянский продукт пойдёт через артель, без колхозных бумаг.
— Вот и ладно. Меньше бумаг — больше банок. — Антонина сказала это без улыбки, как подводят итог в ведомости.
Семёныч молчал. Он стоял у двери, кисета на видном месте не было; в правом кармане. Лицо спокойное.
— Семёныч. Тебя-то артель не касается: ветеринария остаётся за колхозом, ты на старом месте.
— Это я знаю, Палваслич. Я про себя ничего и не спрашивал.