Отправил — через Сухорукова, официальным каналом, с копией Мельниченко, с сопроводительным письмом за подписью первого секретаря райкома. Три печати, четыре подписи, восемнадцать страниц. Конверт — заказной. Советская бюрократическая машина — запущена.
Июль. Жара. Поля — зеленеют. Посевная — позади. Молочный цех — работает: Клава торгует маслом на рынке дважды в неделю, очередь — стабильная. Андрей — потихоньку: вышел на работу в бригаду Кузьмича, считает мешки на складе, молчит, но — считает. Семёныч ходит каждый вечер. Жизнь — идёт.
А я — жду.
Ожидание ответа из Мингазпрома — особый вид пытки. Не потому что страшно — потому что не от тебя зависит. Я сделал всё: заявку, визу, ТЭО, связи. Дальше — Мурадов. Начальник отдела перспективного планирования, который где-то в московском кабинете сидит за столом, заваленным такими же заявками из ста других районов, и решает — кому да, кому нет, кому «включить в перспективный план» (читай: через пять лет, если повезёт).
Август. Ответа нет.
Я позвонил Артуру.
— Мурадов на совещании в Тюмени, — сказал Артур. — Вернётся через неделю. Не нервничай, Дорохов. Бюрократия — как корова: если торопить — молока не даст.
— Артур, я каждый день смотрю на печную трубу и думаю, как мои колхозники зимой будут таскать дрова.
— А ты думай, как они весной будут открывать газовый вентиль. Помогает.
Помогает. Визуализация — модная штука из двадцать первого века: представь результат, и мозг начнёт к нему двигаться. В советском варианте: представь, как дед Никита открывает газовую конфорку и говорит «Что дальше — вода из стены?» — и терпение появляется само.
Сентябрь.
Письмо пришло четвёртого сентября. Конверт — серый, казённый, с обратным адресом «Министерство газовой промышленности СССР, г. Москва». Люся принесла его с таким выражением лица, с каким приносят телеграмму из Кремля: бледная, с расширенными глазами, дыша через раз.
— Павел Васильевич, — прошептала она, — из Москвы. Из министерства.
Я взял конверт. Вскрыл.
Текст — машинописный, через полтора интервала, на бланке министерства, с подписью и синей печатью. Две страницы. Язык — бюрократический, густой, как кисель: «Рассмотрев ваше ходатайство… в соответствии с… с учётом… принимая во внимание…»
Я дочитал до последнего абзаца.
«…Министерство газовой промышленности СССР считает возможным включить населённый пункт Рассветово Сухоруковского района Курской области в план газификации на 1982 год. Проектно-изыскательские работы — IV квартал 1981 г. Строительство газопровода-отвода — I–II квартал 1982 г. Подключение — ориентировочно весна 1982 г.»
Весна восемьдесят второго. Не «перспективный план на двенадцатую пятилетку». Не «рассмотрим в порядке очереди». Весна восемьдесят второго.
Через полгода.
Я положил письмо на стол. Посмотрел на него. Перечитал последний абзац — убедиться, что не показалось. Не показалось.
Потом — встал, открыл дверь кабинета и сказал Люсе:
— Люся, позови Нину. И Крюкова. И — чаю. С сахаром. Три ложки.
Люся посмотрела на моё лицо — и побежала.
Деревня узнала к вечеру.
Я не делал объявления. Не собирал правление. Просто — сказал Нине, Нина сказала Люсе (или Люся подслушала — неважно), Люся сказала Тамаре, Тамара — тёте Марусе, а тётя Маруся — всей улице. Деревенский телеграф — быстрее любой газеты, точнее любого радио и абсолютно бесплатный.
К семи вечера — у правления стояли люди. Не толпа — человек двадцать. Просто — пришли. Стояли, переговаривались, смотрели на окна. Кто-то — верил. Кто-то — не верил. Кто-то — верил, но боялся поверить, потому что в деревне, которая шестьдесят лет топила дровами, газ — это как электричество при царе: вроде обещали, а приходит ли?
Я вышел на крыльцо.
— Товарищи, — сказал я. — Письмо из Мингазпрома. Рассветово включено в план газификации на восемьдесят второй год. Газ будет к весне.
Тишина. Секунда. Две.
— Правда, Палваслич? — это тётя Маруся. — Газ? У нас?
— Правда, Маруся. Настоящий газ. Из трубы.
Тишина — и потом не тишина. Не аплодисменты — просто шум: кто-то охнул, кто-то засмеялся, кто-то — я видел — перекрестился (баба Настя, восемьдесят три года, партбилета нет, крестится открыто и никого не боится). Дед Никита — стоял в стороне, в телогрейке, в валенках (в сентябре! — но дед Никита валенки снимал только в июле), — сказал негромко, но так, что слышали все:
— Газ из трубы. Что дальше — вода из стены?
Смех. Настоящий — тёплый, деревенский, не над стариком, а — вместе с ним.
Кузьмич стоял у забора. Я поймал его взгляд — он кивнул. Коротко, по-кузьмичёвски: «Молодец, Палваслич. Но не зазнавайся.» Прочитал по губам или додумал — неважно. Кузьмич — всегда одинаковый.
Валентина узнала — в школе. На следующий день, утром, перед уроками.
Она вошла в класс — четвёртый «А», двадцать три пары глаз, парты, доска с мелом, запах мела и чернил — и сказала:
— Ребята, новость. У нас в Рассветово будет газ. К весне.
Двадцать три пары глаз — и тишина. Дети — не взрослые: они не знают, что такое «газ» в масштабе бюрократии. Для них газ — это конфорка, которую видели в городе, у бабушки, в гостях. Синий огонь. Чайник, который закипает за три минуты, а не за двадцать. Тепло — без дров, без угля, без золы, без сажи.
— Правда, Валентина Андреевна? — спросила девочка с первой парты.
— Правда, — сказала Валентина.
— А это значит — дрова больше не нужно колоть? — спросил мальчик с задней парты.
— Значит — не нужно.
— Ура! — это было искреннее, детское, без подтекста. Просто — ура. Потому что дрова — это зима, это колоть, это таскать, это руки в занозах, это холодный сарай и тяжёлые поленья. Для деревенского ребёнка «не нужно колоть дрова» — это свобода. Маленькая, бытовая, но — свобода.
Валентина рассказала мне вечером — и в её голосе было что-то, что я слышал редко: гордость. Не за меня — за то, что она была причастна. Что это — наше. Общее. Председатель и директор школы — тандем, который меняет деревню. Два блокнота на одном столе.
Катя узнала — последней. Хотя — первой придумала.
Вечером, за ужином:
— Катюш, — сказал я, — помнишь, ты спрашивала про огонь из трубы?
Она подняла голову от тарелки. Глаза — серые, с рыжими крапинками, внимательные.
— Помню. А что?
— Будет огонь из трубы. К весне. Газ.
Она посмотрела на меня. Потом — на Валентину. Потом — снова на меня.
— Правда-правда?
— Правда-правда.
— А это — я придумала?
Мишка фыркнул из-за своей двери — видимо, слушал:
— Ну ты даёшь, Катька. Газификацию — ты придумала. Скажи ещё — электричество тоже ты.
— Мишка! — сказала Валентина.
— Ладно, ладно, — буркнул Мишка.
Катя посмотрела на меня — и улыбнулась. Той улыбкой, ради которой стоит провести три месяца в бюрократическом аду: бесхитростной, счастливой, десятилетней.
— Пап, — сказала она, — а газ — он голубой?
— Голубой, — сказал я.
— Красиво, — сказала она. И вернулась к тарелке.
Я вышел на крыльцо. Сентябрь. Вечер. Воздух — прохладный, с запахом яблок (соседская яблоня — щедрая, плоды лежат под забором).
Деревня — перед глазами. Дома с печными трубами, из которых по утрам — дым. Зимой — каждый день. Каждый день — дрова, уголь, зола, чистка, растопка. Каждый день — как сто лет назад.
К весне — будет иначе. Газовая труба. Конфорки. Котлы. Тепло — без дыма, без золы, без надрыва.
Маленький шаг? Для Москвы — строчка в плане. Для Рассветово — революция.
Я думал о том, что через полтора года — май восемьдесят второго — Брежнев объявит Продовольственную программу. А к тому моменту «Рассвет» будет стоять — с газом, с переработкой, с тридцатью (или тридцатью пятью) центнерами, с коровником и с прилавком на рынке. Готовый. Образцовый. На виду.
Это — план. Не мой — истории. Я просто знаю его расписание.
Но знать расписание — мало. Нужно быть на перроне, когда поезд придёт.