— Александр Иванович, — сказал я наконец. — У меня не только по тракторам.
Зуев посмотрел на меня. Внимательно — как смотрят люди, которые привыкли оценивать обстановку за секунду.
— Говори.
— Сын Кузьмича. Андрей. Двадцать лет. Служит на Дальнем Востоке. Мотострелковая. Оттуда перебрасывают. В Афганистан. Александр Иванович, если мальчишку пошлют туда — Кузьмич не переживёт. Не фигура речи — у него сердце, давление, и этот парень — его жизнь.
Зуев молчал. Долго. Чай остывал в стакане с подстаканником — армейском, алюминиевом. За окном — плац, на плацу — солдаты, строем, в шинелях, пар изо ртов. Такие же мальчишки, как Андрей.
— Дорохов, — сказал Зуев наконец. Голос — ровный, но серьёзный. Без иронии, без лёгкости. — Я — полковник ракетной бригады. Не командующий округом. И не Генштаб.
— Я знаю.
— Подожди. Дай скажу. То, о чём ты просишь, — это вмешательство в кадровые решения округа. Это — уровень, на который я не имею права. Формально.
— Формально, — повторил я.
Зуев усмехнулся. Еле заметно — одним уголком рта.
— Формально. А неформально… — Он помолчал. — Есть человек. В штабе Дальневосточного округа. Подполковник Мельников. Мы вместе служили в Германии — семьдесят второй год. Хороший мужик. Должен мне — по старым делам, не спрашивай. Могу — позвонить. Обещать — ничего не могу. Но — позвоню.
— Этого достаточно, Александр Иванович.
— Нет, — сказал Зуев жёстко. — Не достаточно. Ты пойми: если Мельников сможет — хорошо. Перевод в учебный центр, небоевая часть — канал есть, если знать, кого попросить. Но — если часть уже в эшелоне… если приказ уже подписан — тогда ничего.
— Понимаю.
— И ещё. — Зуев посмотрел на меня тяжело. — Андрей — один. А таких пацанов — тысячи. Я не могу спасти всех. Ты — тоже. Мы спасаем одного. Если повезёт.
Он подошёл к телефону — ЗАС, защищённому, с кодовым набором. Снял трубку. Набрал номер. Я встал — уйти, дать поговорить. Зуев жестом остановил: сиди.
— Мельников? Зуев. Да, живой. Слушай, у меня дело. Не по службе — по-человечески. Есть парень. Кузьмичёв Андрей Иванович, рядовой. Мотострелковая, Дальний Восток. Мне нужно, чтобы его не трогали. Учебный центр, тыловая часть — что угодно. Сможешь?… Я понимаю, что сложно. Я не говорю «легко» — я говорю «сможешь».… Хорошо. Жду.
Повесил трубку.
— Сказал — посмотрит. Не обещал. Но — посмотрит. Неделя-две.
— Спасибо.
— Не благодари. Поблагодаришь, когда получится. Если получится.
Я вышел из части. Толик ждал — УАЗик тарахтел на холостых, из выхлопной трубы шёл пар. Сел. Поехали. Молча.
Две недели ожидания. Четырнадцать дней, в течение которых где-то на Дальнем Востоке подполковник Мельников будет — или не будет — искать в бюрократическом море одну фамилию из миллиона. Кузьмичёв А. И. Рядовой. Двадцать лет. Хочет мамкиных пирогов.
Две недели.
Я работал. План на восьмидесятый — в работе. Крюков — готовил посевную. Степаныч и Митрич — осваивали подряд, ходили к Кузьмичу на «консультации» (Кузьмич учил коротко: «Делай как я. Только — аккуратнее.»). Василий Степанович — колдовал над тракторами на рембазе. Семёныч — на свиноферме, стабильный, трезвый. Антонина — считала коров и мечтала о коровнике. Лёха — на складе, документы в порядке. Машина работала.
Но — фоном стоял телефон. Чёрный, эбонитовый, молчаливый. Ждал звонка.
Кузьмич тоже ждал. Не говорил — но я видел. По глазам. По тому, как он замолкал на полуслове, когда речь случайно заходила об армии. По тому, как каждый вечер включал «Время» — не ради новостей, а ради бегущей строки, которая иногда — очень редко — сообщала о потерях.
Тамара пекла пироги. Ещё больше, чем обычно. Пироги — её способ справляться: руки заняты — голова не думает. Полдеревни ходило к Кузьмичам «за пирогами», и Тамара раздавала, не считая. Потому что считать — это думать. А думать — это вспоминать: «мам, пришли пирогов».
На тринадцатый день зазвонил телефон.
— Дорохов, — голос Зуева. Ровный. Без интонации. Военный голос, по которому невозможно понять — хорошие новости или плохие. — Пока — пронесло.
Пока.
— Андрея переводят в учебный центр. Подготовка младших специалистов связи. Небоевая часть. Под Хабаровском. Мельников — справился. Не спрашивай как.
— Спасибо, Александр Иванович.
— Пока, Дорохов. Ключевое слово — пока. Учебный центр — не гарантия. Если будет большая мобилизация — учебные тоже пойдут. Но на данный момент — он в безопасности. Относительной.
— Понял.
— И, Дорохов. Мельников просил передать: это — последнее. Больше — не звони. Не потому что не хочет — потому что не может. Времена такие.
— Понял. Передайте Мельникову — спасибо.
— Передам. Всё. Работай.
Гудки. Я положил трубку. Сел. Посмотрел на портрет Брежнева на стене — Леонид Ильич смотрел в вечность с олимпийским спокойствием человека, для которого Афганистан — строчка в вечерней сводке, а не сын в казарме.
Вечером я зашёл к Кузьмичам.
Не стал объяснять как. Не стал называть имён. Сказал просто:
— Кузьмич. Андрея перевели в учебный центр. Под Хабаровск. Небоевая часть. Подготовка связистов.
Кузьмич смотрел на меня. Молча. Секунду, две, три. Потом — сел. Тяжело, как будто ноги отказали. Тамара выглянула из кухни — по лицу мужа поняла. Рука — ко рту. Глаза — мокрые.
— Палваслич, — сказал Кузьмич. Голос — хриплый, ломкий. — Как?
— Неважно как. Важно — что. Андрей — в безопасности. Пока.
— Пока, — повторил он.
— Пока, — подтвердил я. — Это не навсегда. Это — отсрочка. Но — отсрочка лучше, чем ничего.
Он кивнул. Встал. Подошёл ко мне. И — обнял. Молча. Крепко. Руками-лопатами, которые гнули подковы. Я стоял и терпел — потому что рёбра трещали, но потому что — вот это — вот это стоило больше любого Красного Знамени.
Тамара плакала. Но — по-другому, чем над письмами. Плакала от облегчения — тем тихим плачем, когда отпускает пружина, сжатая две недели.
— Пироги, — сказала она, вытирая лицо полотенцем. — Палваслич, пироги будете?
— Буду, Тамара Ивановна. Обязательно буду.
Тридцать первое декабря тысяча девятьсот семьдесят девятого года.
Второй Новый год «нового» Павла.
Дом Дороховых. Ёлка — маленькая, кособокая, с самодельными игрушками (Катя клеила из бумаги — звёзды, снежинки, один неопознанный предмет, который она назвала «зайцем», хотя он больше походил на трактор в снегу). Гирлянда — Мишкина, прошлогодняя, мерцает через раз, но мерцает. Стол — скромный по городским меркам, роскошный по деревенским: картошка, селёдка, холодец (Валентина варила с обеда), солёные огурцы (Тамарины, принесённые в трёхлитровой банке), винегрет. Бутылка «Советского шампанского» — дефицит, добытый через Попова за два литра мёда.
Валентина — в платье. Не в сером рабочем — в голубом, том самом, которое она надевала раз в год. Брошь с янтарём — на месте. Волосы — распущенные, не в пучке. Красивая. Каждый раз, когда я видел её такой — не учительницей, не женой председателя, а просто — женщиной, — каждый раз что-то сжималось внутри. Благодарность? Нежность? Вина — за «прежнего» Дорохова, который шестнадцать лет не замечал? Всё вместе.
Мишка — за столом, в свитере (новом, Валентина связала), волосы в глазах, но чистые, расчёсанные. Выражение подростка, который считает семейные праздники «детским садом», но — сидит, потому что ёлка, мама старалась, и пироги.
— Бать, а Мишкин радиоузел на Новый год в клубе включат? — спросила Катя, устраиваясь на стуле и подкладывая под себя подушку.
— Радиоузел ещё не готов, — буркнул Мишка. — Транзисторы нужны. Два КТ-315 и один МП-42.
— А без них никак?
— Без них — как трактор без мотора.
Катя задумалась.
— А трактор без мотора — это телега, правда-правда?
Мишка фыркнул. Валентина улыбнулась. Я — тоже. Катя — десять лет, косички с рыжинкой, безухий заяц под мышкой, и логика, от которой не спрячешься.
Куранты. Шампанское — хлопок, пена, смех. Бокалы — гранёные стаканы, бокалов в доме не было.