Распределение полей: Кузьмичу — триста гектаров, четвёртое и пятое поля, лучший чернозём. Второй бригаде (бригадир — Степаныч, тот самый, что был дедом Морозом) — двести пятьдесят, шестое и седьмое. Третьей — остальное.
Всё — готово. Семена, удобрения, техника, люди. Оставалось — начать.
Десятого апреля. Четыре утра. Темно. Холодно — плюс три, заморозки на почве. Я стоял на краю четвёртого поля — того самого, куда пойдёт «Одесская 51», — и смотрел, как рассветает.
Рассвет — настоящий, не из окна московской квартиры, не из окна ростовского офиса — настоящий, степной, когда небо на востоке розовеет, потом — золотеет, потом — синеет, и солнце встаёт из-за горизонта, и земля — чёрная, голая, свежевспаханная — начинает парить. Лёгкий туман над бороздами, как дыхание: земля — живая.
Кузьмич — уже на тракторе. ДТ-75, тот самый, воскрешённый Сидоренко, с новой коробкой. Двигатель — работал ровно (спасибо, Сидоренко). Сеялка — прицеплена, загружена. Кузьмич — за рычагами, шапка-ушанка, телогрейка, руки — на штурвале.
— Ну что, Палваслич? — крикнул он из кабины. — Благословишь?
— Давай, Иван Михалыч, — сказал я. — С Богом.
— С Богом — это к попу, — он усмехнулся (Кузьмич — атеист, как положено советскому бригадиру). — А я — по-нашему. Ну, мать твою, поехали.
Трактор — дёрнулся, рыкнул — и пошёл. Сеялка — за ним, зарываясь сошниками в чернозём. Зёрна — падали. Тихо, невидимо, в темноту борозды.
Первая борозда.
Я стоял и смотрел, как ДТ-75 уходит по полю — медленно, ровно, неотвратимо. Борозда — прямая. Как по линейке. Кузьмич — старая школа: тридцать лет за штурвалом, и каждая борозда — как подпись. Его борозды можно было узнать — как почерк. Ровные, одинаковой глубины, одинакового шага.
Крюков стоял рядом. Молча. Потом — сказал:
— Палваслич. Хорошо идёт.
— Хорошо, — согласился я.
— Я двадцать лет этого ждал, — повторил он. Те же слова, что в феврале. Но сейчас — с другой интонацией. Не мечта — реальность. Семена — в земле. План — работает.
К восьми утра — два трактора на четвёртом поле, два — на пятом. Бригада Кузьмича — вошла в ритм: сев, заправка сеялки, сев, заправка. Женщины — подвозили воду и еду (Тамара — пироги, разумеется). Крюков — метался между полями на УАЗике, проверяя глубину заделки, норму высева, ширину междурядий.
Я — на ногах. С четырёх утра до темноты. От поля к полю — на УАЗике с Толиком. Проверить бригаду Кузьмича. Проехать ко второй бригаде — убедиться, что Степаныч сеет по плану. Заглянуть на склад — Лёха отгружает селитру. Позвонить в район — отчёт по ходу посевной. Заехать в мастерскую — Василий Степанович ждёт, сеялка второй бригады капризничает.
На третий день — первая проблема. Сеялка. Та самая, шестьдесят восьмого года, которую Василий Степанович оценил как «протянет, если не насиловать». Насиловать не стали — но она сломалась сама. Высевающий аппарат — заклинило: шестерня, изношенная до последнего миллиметра, лопнула.
Серёга — молодой, горячий — прибежал в правление:
— Палваслич! Сеялка — встала! Шестерня — в куски!
Я позвонил на часть. Сидоренко — трубку снял на первом гудке (военные — дисциплина).
— Сидоренко, нужна шестерня на СЗ-3,6. Высевающий аппарат. Выточить можно?
— Чертёж есть?
— Василий Степанович привезёт обломки.
— Привозите. К утру — сделаю.
К утру. Одна ночь. В мирное время — на заводе «Сельхозтехника» — три месяца ожидания. Здесь — одна ночь, один прапорщик, один токарный станок. Василий Степанович повёз обломки на рембазу в семь вечера. В шесть утра — привёз новую шестерню. Выточенную из армейской заготовки, идеально подогнанную. Сидоренко — мастер.
Вторая проблема — горючка. К пятнадцатому апреля — дизтопливо заканчивалось. Стандартный лимит — рассчитан на «стандартную» посевную, а мы сеяли не «стандартно»: больше гектаров под обработку, больше проходов (Крюков настоял на двойной культивации перед севом — «земля отдохнёт и примет семя»), больше перевозок удобрений.
Я позвонил Попову. Тому самому — Григорий Фролович, МТС, Медвенский район, визитка на машинке.
— Григорий Фролович, нужда. Дизель — цистерна. К завтрашнему дню.
— Цистерна, — повторил он. Голос — не удивлённый. Попов — профессиональный толкач, его ничем не удивишь. — Есть. У меня — резерв, я всегда держу. Пришлю. Но — Дорохов, мне к девятому мая — мясо. Для части. У нас тут — офицеры, гарнизон, праздничный обед…
— Будет, — сказал я. — Сколько?
— Тридцать кило. Свинина. Если говядина есть — ещё лучше.
— Будет.
Цистерна пришла на следующий день. Толик — съездил, привёз. Мясо — Лёха организовал к девятому мая (второе боевое задание; Лёха — рос).
Третья проблема — дождь. Восемнадцатого апреля — зарядил. Не ливень — нудный, серый, бесконечный. Три дня подряд. Земля — раскисла. Тракторы — буксовали. Сеялки — забивались грязью.
Кузьмич — нервничал. Стоял у правления, курил (третью за час) и говорил:
— Палваслич, сроки горят. Каждый день — это урожай. Если не отсеемся до двадцать пятого…
— Кузьмич, — сказал я. — Три дня ничего не решат. Но сеять в болото — загубим семена. Сеялки забьёт, глубину не выдержишь, семена лягут в грязь — сгниют. Потеряем больше, чем за три дня простоя.
— А ежели дождь не кончится? — главный страх. Дождь — не подчиняется ни председателю, ни партии, ни плану. Дождь — это то, что в менеджменте называют «неконтролируемый фактор».
— Кончится, — сказал я. — Чернозём — сохнет быстро. День солнца — и земля готова.
Крюков — поддержал:
— Иван Михалыч, председатель прав. Сеять в переувлажнённую почву — хуже, чем не сеять. Земля скажет «спасибо», если подождём.
Кузьмич — ворчал. Курил. Смотрел на небо. Но — подчинился. Не потому что я приказал — потому что Крюков, агроном, сказал то же самое. Два голоса — начальника и специалиста — вместе перевесили тридцать лет привычки «сеять, пока сеется».
Двадцать первого — дождь кончился. Двадцать второго — солнце. Чернозём — высох за сутки (это его свойство: жирная, структурная почва отдаёт влагу быстро, не то что суглинок). Двадцать третьего — сев продолжился.
Бригада Кузьмича — работала. Впервые за тридцать лет — по-другому.
Разница — не в технике (та же), не в семенах (лучше, но не радикально), не в удобрениях (больше, но главное — по уму). Разница — в глазах.
Я видел это: двенадцать мужиков — от двадцатипятилетнего Серёги до шестидесятилетнего деда Тимофея — работали не так, как обычно. Не быстрее — аккуратнее. Не громче — тише. Без перекуров каждые полчаса (Серёга — курил, но на ходу, не останавливая трактор). Без «а мне какая разница» (дед Тимофей — ворчал, но борозды его были идеальные, как всегда).
Кузьмич — распределял задачи сам. Без указаний из правления, без «дёрганья» по телефону, без бригадного разнарядчика, который раньше приезжал каждое утро и говорил кому что делать. Кузьмич — знал лучше. Он знал каждого мужика в бригаде — кто на что способен, кто где слабое место, кто — тянет, а кто — тянется. Серёгу — на лёгкий участок (быстрый, но неопытный). Деда Тимофея — на сложный (медленный, но безошибочный). Сам — на главный, четвёртое поле, «Одесская 51».
Первые два дня — неуверенность. Мужики оглядывались: «А если неправильно? А если спросят? А если начальство скажет — не так?» Тридцать лет привычки: делай, что велят, не думай. А тут — думай. Сам решай, когда начинать, когда кончать, как обрабатывать. Страшно.
На третий день — вошли во вкус.
Серёга — первый. Молодой, горячий, — понял раньше всех: «Если я отсею свой участок аккуратно — бонус. Мой бонус. Не дяди из правления — мой.» И — стал аккуратнее. Борозды — ровнее. Заправки — быстрее. Перекуры — реже.
Дед Тимофей — последний. Ворчал: «В мои годы так не делали.» Но — делал. И делал хорошо. Потому что дед Тимофей — шестьдесят лет на земле — не умел делать плохо. Просто раньше — делал хорошо «для отчёта». Теперь — «для себя».
Вечером двадцать пятого апреля — Кузьмич и я стояли на краю четвёртого поля. Закат — красный, степной, огромный. Поле — засеяно. Борозды — ровные, как строчки в тетради. Земля — тёплая (я потрогал — ладонью, как Крюков).