Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я посмотрел на Стрельникова. Стрельников смотрел в окно с видом человека, который тут ни при чём и который устроил всё это от первого до последнего слова.

— Поеду, — сказал я. — С одним условием: говорить буду то же, что говорю дома. Скучное.

— На скучное и расчёт, — серьёзно ответил Богданов. — Громкого у нас в Москве своего хватает.

А уже у лифта, когда москвичи отбыли, меня перехватил Чергинец — на полминуты, не больше.

— Поздравляю с постановлением. — Лицо его было непроницаемо, как обычно, но в голосе слышалось что-то почти весёлое. — Красиво разыграно: область накрыла вас куполом, теперь вы — официальная позиция. Я в своём ведомстве так и доложу. Но вы ведь понимаете, Павел Васильевич, что купола хороши, пока стоит здание? — Он наклонил голову на свой сантиметр. — Вы хорошо держитесь. Это вам ещё пригодится. Я не угрожаю — я по опыту.

И ушёл, оставив меня с этой фразой, которая была то ли последним выстрелом проигравшего, то ли первым прогнозом союзника, то ли — что вернее всего — просто правдой, сказанной человеком, который тоже умел читать расписание.

Стрельников нашёл меня перед самым отъездом — не для разговора, для трёх фраз, которые он выдал, глядя, по своему обыкновению, чуть мимо собеседника:

— Богданов — человек серьёзный, трибуну вам дал не за красивые глаза: ему нужно, чтобы закон встретили работающие, а не ораторы. Выступите как сегодня ваши — будет правильно. — Он сделал паузу и закончил тем, ради чего, видимо, и подходил: — Я своё обещание выполнил, Дорохов. Купол стоит. Дальше помните наш уговор: осенью — пересчитаем. И дай нам обоим бог, чтобы пересчитывать было что.

— Дай бог, Валерий Иванович.

Мы не пожали рук — на людях это было бы лишним, — но обмен состоялся, и оба занесли его в свои невидимые ведомости.

* * *

Домой возвращались в сумерках, и обратная дорога была совсем не похожа на утреннюю: Андрей с Бэлой, отпустив пережитое, разбирали заседание наперебой, как разбирают сыгранный матч, — «а этот, по промышленности, как спросил, я думал — всё», «а вы видели, как они про бумажку записывали?» — и я слушал их с заднего сиденья и не встревал, потому что это была их победа и им полагалось её проговорить.

В Рассветове нас ждали — не торжественно, по-деревенски: у правления, несмотря на поздний час, горел свет, и Зинаида Фёдоровна сидела над бумагами, которые прекрасно могли подождать до утра, а у мастерской, тоже совершенно случайно, оказался Кузьмич — «шёл мимо, дай, думаю, гляну, как ворота закрыты». Андрей вышел из машины, и отец с сыном постояли друг против друга секунду — а потом Кузьмич спросил единственное, что его интересовало:

— Про муравьёв сказал?

— Сказал.

— Смеялись?

— Записывали.

— Ну, — Кузьмич тронул кепку, и в этом жесте уместилось всё: и гордость, и итог, и оценка «зачёт» по высшей шкале, — тогда не зря съездили. Иди, Тамарка твоя извелась вся, три раза прибегала спрашивать.

Зинаиде Фёдоровне я доложил коротко, по-военному: одобрено, контроль обкома, формы запросили для распространения. Она выслушала, сняла очки и сказала фразу, которую я потом записал:

— Двадцать девять лет я в этой конторе, Павел Васильевич. Двадцать девять лет область нас либо не замечала, либо проверяла. Сегодня первый раз — спросила, как мы делаем. Доживёшь же вот так до пенсии — и узнаешь, что бывает и третье.

У правления, выгружаясь, Андрей задержался.

— Павел Васильевич, можно вопрос не по делу? — Он дождался, пока Бэла отойдёт. — Вот это всё сегодня… постановление, контроль обкома. Это ведь вы не для себя строили, я же понимаю. Это вы… — он поискал слово, — крышу делали. На плохую погоду. Я весь день смотрел и думал: а отчего вы её ждёте, плохую погоду? Урожай хороший, закон выходит, нас вон в Москву зовут. А вы строите, как перед градом. Батя так в сорок шестом, рассказывал, копал погреб глубже всех — его спрашивали зачем, а он говорил: видал я, как бывает. Вы тоже… видали?

Парень смотрел на меня своими прямыми кузьмичовскими глазами, и я выбрал из всех правд ту, что была правдой целиком:

— Видал, Андрей. Не спрашивай где. Просто запомни на будущее: погреб, выкопанный в хороший год, никогда не лишний. Это, может, главное, чему я тебя могу научить.

— Это я уже понял, — сказал он серьёзно. — Я почему спрашиваю: я тоже так буду. На всякий случай.

Он пошёл было к мотоциклу, но обернулся:

— И ещё, Павел Васильевич. Спасибо, что меня сегодня говорить поставили, а не сами всё сказали. Я ж понимаю: вы бы лучше сказали. А поставили меня. Батя говорит — так пахать учат: сначала рядом идёшь, потом вожжи отдаёшь, а сам молчишь и терпишь, пока борозда кривая. У меня сегодня кривая была борозда?

— Прямая, Андрей. Прямее моей.

— Врёте, — сказал он с удовольствием. — Ну и ладно. Главное — поле теперь общее.

Дома Валентина не стала расспрашивать про бюро — она спросила про другое, и в этом была вся она:

— Андрюшка-то как? Не сробел?

— Не сробел. Его отец вчера два часа гонял — он после Кузьмича никакого бюро уже не боялся.

— А Бэла?

— А Бэла, Валюш, сегодня области объяснила, что такое честная бумажка. Они записывали.

— Вот и хорошо. — Она поставила передо мной тарелку и села напротив со своей кружкой — был у нас такой час, поздний, кухонный, самый главный час дня. — А про Москву чего молчишь? Толик уже всей деревне рассказал, что тебя на трибуну зовут. К вечеру дойдёт, что в президиум. К завтрему — что в правительство.

— Десять минут, Валюш. Скажу про сальник за рубль двадцать — и домой.

— Ну да, ну да. — Она смотрела на меня поверх кружки своим всевидящим взглядом. — Паш. Я тебя двадцать второй год знаю. Когда ты говоришь «скажу и домой» — это значит, ты уже три дня думаешь, что именно скажешь. Говори там… — она поискала слово и нашла, как всегда, точнее любого аппарата, — говори там за всех наших. За тех, кому трибун не дают. Чтоб не зря десять минут.

Уже в постели, в темноте, Валентина сказала негромко — не мне, потолку:

— А я ведь, Паш, помню, как ты с первого своего бюро приезжал. В восемьдесят четвёртом. Серый был, как тот забор. Сидел вот тут на кухне и молчал два часа, я уж думала — снимут тебя, посадят, что думать — не знала. А нынче приехал — и у тебя глаза, как у Мишки, когда он свою железку запустил. Восемь лет разницы. Нет, вру. — Она повернулась, и я услышал в её голосе улыбку. — Четыре года разницы. Восемь — это сколько мы с тобой всего вместе выстояли.

— Не снимут, Валюш. Теперь — не снимут. Теперь, если снимать, придётся вместе с постановлением бюро, а бумагу у нас уважают больше человека.

— Вот и пользуйся, раз такой грамотный. — Она помолчала. — А всё ж таки погреб, про который Андрюшка спрашивал, ты копай. Я ваш разговор у правления слышала, окно открыто было. Копай, Паш. Я с тобой покопаю.

Вечером, ещё до этого разговора, я записал в катин блокнот итог дня — длиннее обычного, день того стоил: «Бюро: одобрено, под контролем обкома, „оставляю за собой“. Андрей: „заберёте председателя — система устоит, а зачем строили — уедет“. Бэла: „арифметика, которую не стыдно показать“. Москва: трибуна 24 мая, перед самым законом. Чергинец: купола хороши, пока стоит здание. Все правы. Особенно Чергинец». Подумал и добавил: «Андрей будет копать погреб в хорошие годы. Значит, чему надо — научил».

Блокнот я закрыл, но спать не пошёл — постоял у окна. Деревня лежала тёмная, в редких огнях, и где-то там, за фермой, в новых домах на дальнем порядке, горели три окна из шести — у Хрящевых, у Грача, у самохинской вдовы, к которой перебралась племянница с детьми. Когда я сюда приехал, с этого места было видно четыре огня на всю улицу. Это и был мой настоящий отчёт бюро — только в ведомость его не вошьёшь: свет в окнах не проходит по графе «показатели».

До закона оставалось два месяца. До трибуны — полтора. Третий раунд, начавшийся год назад статьёй без подписи, закончился сегодня постановлением с подписью — и закончился так, как в этих стенах не кончалось, кажется, ничего и никогда: все участники остались при своих, а выиграла — деревня.

1297
{"b":"971657","o":1}