Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Решение исполнено в срок. Дальше — по результатам квартала.

— По результатам квартала здесь будет плюс, Виктор Степанович. Перевозки съедали одиннадцать тысяч в год.

— Видел расчёт. Расчёт грамотный. — Он помолчал и добавил без перемены тона: — Вы таких вопросов в комиссии много собираетесь поднимать? Я к тому, что у исполкома план заседаний, и если депутаты начнут вносить по шесть вопросов в месяц, нам придётся перестраивать порядок работы.

— Придётся перестраивать, — согласился я.

Зимаков посмотрел на меня внимательно, что-то для себя отметил и попрощался. Человек он был не вредный — он был исполнительный, а это отдельная порода: такие не мешают и не помогают, такие исполняют, и весь вопрос в том, что им спускают на исполнение.

Я записал куликовские слова в блокнот почти дословно — не для тетради наказов, для себя. В тетради вечером появилась первая полная галочка: в правой колонке, напротив куликовского разворота, рука Зинаиды Фёдоровны вывела: «Исполнено 01.03.87. Проверено». Я расписался рядом. Расписываться в этой тетради оказалось приятнее, чем во многих других.

А во вторник мы с Кузьмичом собрались наконец в Сухоруково — к яблоне. Договорённость висела с декабря, записками: Сухоруков напоминал о ней дважды, последний раз — с припиской «снег сойдёт — жду». Снег сходил. Оттепель съедала сугробы с южной стороны крыш, дорога между Рассветовом и Сухоруковом стояла ещё твёрдая с ночи, но к полудню обещала раскиснуть, и Толик, выслушав маршрут, предложил выехать в восемь, чтобы вернуться до распутицы.

Кузьмич собирался, как на серьёзную работу: взял садовую пилу, обмотанную мешковиной, банку с варом, моток рогожи и зачем-то горсть гвоздей в кармане телогрейки. Кепку он в машине держал на коленях.

— Палваслич, а яблоня-то у него какая, не сказывал? Антоновка?

— Не сказывал. Старая, говорит. От тётки осталась.

— Старая антоновка — это дерево серьёзное. — Кузьмич смотрел в окно на проплывающие поля. — Это не дерево даже. Это документ.

Дорога шла через Тополево, мимо нового пункта приёмки, и Кузьмич, проезжая, оглядел подводы у весовой с одобрением ревизора. Потом помолчал и сказал о другом:

— У нас в Рассветове, когда я мальцом был, сады при каждом дворе стояли. Война половину съела — на дрова, зима сорок первого. Потом налог Хрущёв удумал на яблони — вторую половину сами повырубали, чтоб не платить. Теперь вон сажают опять понемногу. — Он повернул кепку в руках. — Сад, Палваслич, — он как сберкнижка, только честнее. На сберкнижке цифры, а тут — годы. Сразу видать, кто на месте жил, а кто сидел и ждал, куда переведут.

— У Сухорукова, выходит, сорок шестой год на счету.

— У Сухорукова тёткин счёт. Он на него только проценты получает. — Кузьмич шевельнул усами, что у него сходило за смех. — Ничего. Пускай хоть проценты. Не каждому и это даётся.

* * *

Дом Сухорукова в Сухорукове я видел впервые, хотя записки между нами ходили четвёртый месяц. Дом оказался обыкновенный, пятистенок под шифером, с крепким забором и расчищенной дорожкой, — но по тому, как были сложены дрова в поленнице, торец к торцу, с подбором по толщине, было видно, что хозяин перенёс сюда из кабинета всю свою аппаратную аккуратность и нашёл ей наконец мирное применение.

Любовь Петровна встретила нас на крыльце, в накинутом на плечи пуховом платке, и повела не в дом, а сразу за дом, в сад, потому что — «он там с семи утра, я его и завтракать не дозвалась».

Сад был небольшой, соток на шесть, и весь стоял в осевшем мартовском снегу, из которого деревья поднимались чёрные и мокрые, с той особенной весенней чернотой коры, которая в солнечный день кажется почти тёплой. Между деревьями были протоптаны дорожки — не одна, к каждому дереву своя, и по этим дорожкам можно было прочитать всю зиму этого сада: хозяин ходил сюда каждый день, в любую погоду, как ходят на работу, которой не тяготятся. Сухоруков стоял у дальнего угла, у старой яблони, и при нашем появлении не пошёл навстречу, а просто поднял руку — подойдите, мол, сюда, к делу, — и в этом жесте, усвоенном за десятилетия президиумов, не было теперь ничего президиумного.

Яблоня была действительно стара — в два обхвата у корня, с тёмным дуплистым штамбом и кроной, разваленной на две стороны, как раскрытая книга. Одна сторона жила: ветки на ней были упругие, с тугими тёмно-красными почками. Вторая стояла мёртвая — серая, в лишайнике, с корой, отслоившейся от ствола ладонями.

— Восемьдесят пятый год её приморозил, — сказал Сухоруков вместо приветствия. — Зима тогда была лютая, помните. Тётка её сажала, яблоню эту, в сорок шестом. Я по ней, можно сказать, возраст считаю. И вот стоит она теперь половинная, и все, кого я спрашивал, говорят одно: пилить целиком, сажать молодую. А я смотрю на неё и думаю: половина-то живая.

Кузьмич подошёл к яблоне так, как подходят к незнакомой лошади, — сбоку, не торопясь, дав себя рассмотреть. Потом снял рукавицу и положил ладонь на кору, на живую сторону, и подержал. Потом — на мёртвую. Потом отколупнул ногтем чешуйку лишайника, растёр, понюхал. Обошёл кругом. Посмотрел вверх, в развилку. Молчал он при этом так основательно, что молчали и мы.

— Пилить целиком — это от лени, — сказал он наконец. — Кто вам так советовал, тому пилить охота, а не думать. Дерево половинное, верно. Так и человек после удара половинный бывает, и ничего — живёт, если за ним ходят. — Он повернулся к Сухорукову. — Мёртвую сторону снимем. Не враз, по уму: сперва верх, чтоб не разодрала при падении живое, потом по частям. Спил — варом. Дупло чистим, золой пройдём, рогожей укроем. Корень с весны подкормить. А главное — её разгрузить надо: живая сторона на себя всё тянет, её через два года разломит. Подпору ставить.

— Подпору я и сам думал, — оживился Сухоруков. — Брус есть.

— Брус — это вы будете яблоню распирать, как сарай. — Кузьмич покачал головой. — Не брус. Рогатину дубовую, с развилкой, под главный сук. И ставить не вплоть, а с зазором: пусть сама держит, пока может. Подпора — она на чёрный день, а не вместо хребта.

Они пошли вдвоём вдоль яблони, два старика — один в телогрейке, другой в драповом пальто с каракулевым воротником, — и заговорили на языке, в котором я понимал слова, но не понимал половины смыслов: про камбий, про волчки, про то, что «эта ветка на оттяжку пойдёт». Я стоял в стороне и не вмешивался. У этой сцены не было ничего общего с теми, ради которых я обычно езжу по району, и именно поэтому она была важнее многих.

Работали часа полтора, и работа эта разложилась сама собой так, как раскладывается всякая правильная работа: Кузьмич пилил — Сухорукову не дал, сказал «у вас рука кабинетная, дёрнете», и тот неожиданно послушался без обиды, — Сухоруков держал лестницу и подавал вар, а я оттаскивал спиленное к забору и складывал там, как было велено, толстое к толстому. Пила шла по мёртвому дереву с сухим звонким шелестом, опилки сыпались на снег рыжей дорожкой, и каждые несколько минут Кузьмич останавливался, слезал на ступеньку ниже и осматривал спил — не пошла ли трещина в живое, — и в эти паузы в саду становилось так тихо, что было слышно, как с соседской крыши съезжает подтаявший снег. К полудню мёртвый верх лежал на снегу разобранным на части, спилы блестели свежим варом, как запечатанные сургучом, а яблоня стояла однобокая, но какая-то собранная — как человек, которому сняли с плеч груз, который он уже привык считать частью себя и только теперь, освободившись, понял его настоящий вес.

— К маю почки на нижних покажут, жива ли. — Кузьмич вытер пилу мешковиной и завернул, как заворачивают инструмент, которому ещё работать. — Должна быть жива. Антоновка — она терпеливая. Её загубить можно, а обидеть — нельзя.

— Это как же так? — не понял Сухоруков.

— А так. Загубить — это пилой да морозом, тут она не виновата. А обидеть — это когда за ней десять лет ходили, а потом бросили. Так вот бросить её можно, а она всё равно родить будет, назло. Антоновка обиды не признаёт. — Кузьмич поднял с снега рукавицы. — Потому и стоит по сто лет.

1269
{"b":"971657","o":1}