— Через год-полтора посмотрю. Тогда у меня уже будет другая платформа для разговора. Не сейчас.
— Принят.
Артур кивнул. Не задержал.
— Дорохов. По-русски: мы выжили. По-армянски: мы здесь.
— Здесь.
Бэла подложила мне ещё плова.
Сидели час. Я рассказал ещё несколько деталей по министерствам, по встрече с Михалёвым в субботу вечером, по нашему совместному ужину с Мишкой в ту же субботу в полпервого ночи в гостинице «Москва» (Мишка приехал, как обещал; мы с ним ужинали бутербродами из ресторана, ему уже было поздно). К полудню я закрыл рассказ.
К часу мы с Артуром обсудили февральские дела по артели. На этой неделе — отгрузка четырнадцати тонн по плану; на следующей — приезд комиссии из Минсельхоза по нашей параллельной регистрации (формальная проверка после московского включения); к концу февраля — расширение армянской линии у Антонины в коровнике.
К двум я подошёл к окну. За окном на улице Кирова — обычное воскресное утро Курска: пешеходы, троллейбус четвёртого маршрута, у магазина напротив очередь за мясом.
— Артур.
— Да.
— Спасибо за встречу.
— Не за что.
— Мне в «Рассвет» к четырём.
— Подходит. Толик подъедет к нашему подъезду.
К четырём Толик подъехал. Я попрощался с Артуром и Бэлой; подал руку Артуру, поцеловал Бэлу в щёку (это у нас в семье у Артура было разрешено по дружбе).
Толик подал чемодан в УАЗик. Сели; машина пошла.
По дороге обратно в «Рассвет» я смотрел в окно. Из Курска до «Рассвета» — пятьдесят пять километров; в воскресенье вечером дорога была не загруженной. Толик вёл аккуратно; в обратной дороге он не разговаривал, как обычно.
В голове у меня прокрутилась московская неделя. Семь дней — это много для одного человека по графику. По министерствам я отчитался за всю экспериментальную программу области; по линии Корытина у меня в Москве теперь не пять-шесть знакомых, а больше двадцати — рабочие контакты в пяти министерствах, в Госплане, в нескольких главках. По линии Виктора Петровича — у меня неформальный канал в две-три ключевые точки. По кадровому вопросу — отказ зафиксирован.
Но главное — не московское. Главное было дома, в «Рассвете»: Кузьмич во дворе, Сухоруков у себя в Сухоруково, Антонина в коровнике, Лёха с трактором. Я в Москве на этой неделе по-настоящему ощутил свой «Рассвет» как точку опоры. Все мои разговоры в министерствах — это были разговоры от имени «Рассвета»; не от моего личного. Без «Рассвета» — у меня в Москве не было бы того веса, который у меня там был.
Это было моё главное московское открытие.
К пяти тридцати мы были в «Рассвете». Толик высадил меня у крыльца дома; чемодан помог занести.
Валентина уже была дома. Кать у себя в комнате; Мишка ещё в Курске (у него в воскресенье вечерний поезд из Москвы; он остался до утра восьмого).
— Паш. Вернулся.
— Вернулся, Валя.
Она подошла, обняла меня — коротко; за эти годы такие объятия у нас были редкими. Я ответил.
— Ужин я к шести соберу. До тех пор отдохни.
— Подожду до шести. На крыльце посижу.
К пяти сорок ко мне в дом постучал Кузьмич. В обычном тулупе, кепка на голове. Один; без Тамары.
— Палваслич.
— Кузьмич. Заходи.
Зашёл, прошёл в гостиную. Не садился; стоял у стены.
— Палваслич. С возвращением.
— Спасибо, Кузьмич.
— По форме у меня к тебе сегодня одного слова не будет. Я зашёл сообщить.
— Слушаю.
— По Сухоруковской яблоне. Я сегодня утром сходил у Сухорукова в Сухоруково; постоял у неё. Снег под яблоней стал серый — оттепель началась. На стволе у самой земли я различил уже первые зимние трещины. К весне дойдёт; к маю распустится. Я в марте, как договаривались, поеду с тобой посмотреть.
— Поедем.
— Хорошо.
— Сухоруков был дома?
— Был. Я зашёл к нему на десять минут. Любовь Петровна за чаем — её обычное. Сухоруков сидел у окна, в кресле. Сказал коротко: «Передай Дорохову с возвращением». Я передал.
— Спасибо.
— Не за что.
Кузьмич не задерживался. Подал руку. Пожал. Ушёл.
После его ухода Валентина зашла в гостиную.
— Паш, Кузьмич приходил по Сухоруковской.
— По Сухоруковской, по яблоне. Подмёрзла она там, но к маю должна выпустить почки.
— Это хорошо, что Кузьмич сам сходил.
— Хорошо. И ещё хорошо — что без меня сходил, не дожидаясь.
К шести мы с Валентиной и Кать сидели за столом. На столе — щи, картошка, котлета, чай. Кать спросила меня про Москву; я ответил коротко. Она не задерживала.
После ужина Валентина мыла посуду; Катя ушла к себе. На столе у меня в гостиной зазвонил телефон.
— Дорохов.
— Павел Васильевич.
— Алексей Петрович.
Голос Дымова — обычный его рабочий, без оборотов.
— С возвращением.
— Спасибо.
— Я к Вам по графику. Завтра в десять — Вы у нас в обкоме на областной сессии Совета народных депутатов. По форме первое заседание Вашего созыва. Я Вас в коридоре встречу в девять сорок пять; познакомлю с распорядком.
— Принят.
— И ещё одно. По Москве. Я знаю результаты Ваших встреч; не во всех деталях, но в основных. По кадровому отказу — Стрельников вчера в обед получил информацию по аппаратному каналу. Реакция у него — рабочая. По форме он Ваше решение принимает как закрытый вопрос на ближайший год.
— Понимаю.
— И по Семихину. Он первого февраля освободил кабинет. По неподтверждённой информации с восьмого устроился на работу в Брянске, в местном райкоме. По форме — переход; по существу — отступление в нижний эшелон.
— Принят.
— До завтра, Павел Васильевич.
— До завтра.
Аппарат отключился со щелчком провода. Я положил трубку. Сел на минуту.
Семихин в Брянске. По форме — это не моя проблема; по существу — конец одной линии, которая в декабре-январе у меня сидела рядом каждый день. Из района он ушёл; из обкома он ушёл; из Курской области он, видимо, ушёл совсем. Семихин теперь — в Брянске. У него там, я думал, своя жизнь; ко мне она отношения не имеет.
К семи зашёл в правление. Лампу включил у себя в кабинете. Зинаида не было — воскресенье; правление работало без неё.
На столе у меня лежала папка с моими московскими материалами — я её привёз с собой в чемодане. Положил в стол.
Сел.
Достал тетрадь. Открыл на следующей чистой странице.
Посмотрел на дату на отрывном календаре, висевшем на стене у двери. «8 февраля 1987 года. Воскресенье».
Карандашом, спокойно, написал в верхней строке:
8 февраля, воскресенье.
Ниже, через пустую строку:
Шестой — закрыт. Седьмой — начался.
Подержал ручку над страницей. Не добавил ничего больше.
Закрыл тетрадь.
Сидел минуту, не двигаясь. В кабинете горела лампа; за окном январский снег уже растаял (в феврале начались оттепели), на дворе у правления лежала ровная серая жижа. У Кузьмичёва свет в окне горел; видимо, они с Тамарой ужинали. У Артура с Бэлой свет в окне их квартиры в Курске я отсюда не видел; но я знал, что они там ещё долго не спят.
В этой одной записи у меня в тетради сегодня вечером лежал итог тома. Без эмоции; без оценки. По форме — констатация. Сначала была война (декабрь, Семихин). Потом было сражение (январь, депутатские выборы, пленум). Потом был исход (Москва, февраль). По существу — у меня всё это шло один за другим, как у других в селе шёл обычный год.
Я этому положению благодарен. Год шёл как год.
За январь у меня шла публичная фаза: митинги по сети, открытый митинг в районном Доме культуры, письмо в «Заре», селектор Дымова с Семихиным, разговор со Стрельниковым в обкоме, церемония вручения мандата, звонок Михаила Сергеевича. Это много публичной работы для одного января. И каждый из этих эпизодов у меня сейчас остался не как пик, а как одна из точек ровного графика.
Это и был мой шестой год.
Седьмой начнётся утром. К восьми у меня в правлении. К десяти в обкоме. К концу недели — областная экономическая конференция. По «Рассвету» — весенняя посевная через три недели. По артели — пятнадцать тонн в феврале по плану. По депутатской работе — первая сессия с моим участием. По сети — обход двух из пяти колхозов в ближайшие десять дней. По дому — каждый вечер с Валентиной за столом.