Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Крюков снял очки, протёр их подолом рубахи, надел.

— Палваслич. Похоже, у нас сегодня — другой Кузьмич.

— Похоже.

— Если он будет держать темп до конца — это рекорд области.

— Если будет.

— Будет.

Темп Кузьмич держал. К пяти вечера он закрыл поле. Среднее по контрольным замерам Митрича — тридцать семь и две. Личный рекорд. Областной рекорд по «Авроре» в этом году — точно. Возможно — рекорд не только по «Авроре».

Кузьмич выехал из последнего загона, заглушил двигатель и из кабины долго не выходил. Минут пять. Потом вышел, не торопясь. По стерне дошёл до края поля, до маленького пенька от старого вяза, сел на этот пенёк и снял кепку. Положил её рядом, на стерню. Митрич, не дожидаясь моего слова, развернулся и ушёл. Крюков ушёл следом. Андрей остался у комбайна, на расстоянии метров тридцати, не подходил.

Я подошёл.

Сел рядом, на землю, не на пенёк. Травы я под собой не примял, потому что её там и не было. Кузьмич смотрел не на поле, а на свою кепку, лежащую рядом. Молчал. Я молчал тоже. Стало слышно, как далеко за лесом гудит чужая техника — у соседей, у Хрящевских, тоже шла уборка, и шла, по слухам, средне.

Минут через три Кузьмич сказал:

— Палваслич. Я свой потолок взял. Дальше — не я. Дальше — Андрей.

— Я понял.

— Ты не сразу понял?

— Не сразу. Я ждал, когда ты сам.

— Вот сам.

Он надел кепку. Не на угол гумна, не на затылок, а ровно — как надевают её редко, обычно в дни тоже отдельные, и я вспомнил, что видел этот ровный угол у него только дважды за пять лет. В январе восемьдесят третьего, когда мне вручили орден, и в апреле этого года, когда он впервые увидел в правлении новорожденную Лену Фроловых.

— Палваслич, — сказал он, — Андрея ты не торопи. Он у меня учится не на рекорд. Он у меня учится не падать.

— Не буду торопить.

— Хорошо.

Кузьмич встал. Я тоже встал. Андрей у комбайна повернулся к нам — и, увидев, что Кузьмич идёт в его сторону, шагнул навстречу. Но не больше, чем на шаг. Кузьмич остановился метрах в десяти, кивнул ему — и Андрей понял, что подойти ему нужно самому. Подошёл.

Что они сказали друг другу, я не услышал. Кузьмич держал руку на капоте комбайна, Андрей стоял лицом к нему. Минут пять. Потом Кузьмич сделал короткий жест в сторону кабины — как «садись» — и пошёл к своей «Ниве». Не оборачиваясь. Андрей постоял ещё с полминуты, открыл дверь, забрался в кабину Кузьмичёва комбайна и сел в его кресло, в первый раз. Поправил зеркало под себя.

В этот момент я услышал в себе — не на словах, на уровне звука — короткий внутренний щелчок, тот же, что в первый день уборки, у крыльца правления: проверка, что всё лежит на своих местах. На этот раз ответ был другой. Что-то одно с одного места только что переехало на другое — навсегда — и старое место теперь стояло пустым.

Домой я в тот вечер вернулся в десятом часу, позже обычного. Валентина уже легла Катю и сидела на кухне с тетрадями восьмого класса по литературе — у неё в этом году было два восьмых, и оба, по её словам, чем хуже занимались, тем выразительнее писали в сочинениях. Когда я вошёл, она оторвалась от красной ручки, посмотрела на меня внимательнее, чем обычно, и убрала тетрадь в сторону.

— Паш. Что у вас?

— Кузьмич взял тридцать семь и две.

— Личный?

— Личный.

Валентина встала и поставила на огонь чайник. Это был её жест на новости такого порядка: не комментарий, а действие, и в этом действии было больше понимания, чем в любых словах. У нас за шестнадцать лет так выработалось: новости, которые с цифрой, она запивает чаем; новости с именами — не запивает.

— Он тебе сказал то, что я думаю, что он тебе сказал? — спросила она, доставая из шкафа две чашки.

— Сказал.

— И ты согласился.

— И я согласился.

Она поставила чашки на стол, насыпала заварки, подождала. Чайник засвистел тихо, по-старому — мы с ним жили шестой год, как с третьим членом семьи. Она налила.

— Кузьмичу сколько?

— Пятьдесят шесть.

— Молодой ещё.

— Молодой. Только в комбайне после двенадцати часов на жаре пятьдесят шесть это уже не молодой.

Валентина помолчала. Потом, не глядя на меня:

— Андрею ты бригаду доверишь.

— С зимы.

— Хорошо. Он этого ждал.

— Я знаю.

— И ты этого ждал.

— Я тоже.

Она пододвинула мне чашку. Сама пить не стала — отнесла свою на подоконник, к открытой форточке; ночь за окном пахла сухой стернёй и далёким костром где-то за полями. Я сидел и пил чай, и думал, что у меня жена, которая по двум фразам считывает всю архитектуру моего рабочего дня, и считывает её точнее, чем я бы расписал её на бумаге; и эта способность жены — единственная вещь в моей жизни, на которую за шесть лет я так и не научился реагировать без короткой внутренней благодарности.

* * *

С Андреем я отдельно поговорил на следующий день, восемнадцатого, у себя в правлении. Ради разговора закрыл дверь и сказал Зинаиде Фёдоровне ни с чем не входить. Она кивнула, ничего не спросила.

Андрей сел напротив. Сел ровно — после армии он всегда садился ровно, как будто не до конца разрешал себе расслабиться даже в гражданском кресле. Лицо у него за лето стало суше; не старше — собраннее. Двадцать четыре года.

— Андрей, — начал я, — ты понимаешь, что Кузьмич решил.

— Понимаю.

— Бригадирство — твоё. С зимы. Технически — со снега; формально — на партсобрании в декабре оформим.

— Палваслич. — Он помолчал. — У меня восемь классов.

— У тебя — Кузьмич. Это побольше десяти классов. И год до института — ты к лету сдашь экстерном за десятый.

— Я думал об этом. Сомова в институте — она же помогает с заочным?

— Она. Я с ней свяжусь сам, скажу, что у нас на следующий год есть твой экстерн.

— Палваслич. Если я не вытяну.

— Вытянешь. Не вытянешь — на одном поле, не на бригаде. Бригаду я тебе даю не потому, что ты молодой. Я тебе её даю, потому что её даёт тебе Кузьмич. У меня лично — другие критерии, но в этом случае мои критерии — после его.

Он помолчал ещё. Глядя не на меня, а на стену за моим плечом, на портрет Черненко — четвёртый портрет за полтора года. Я заметил, что Андрей на этот портрет смотрит дольше, чем на меня; и подумал, что у этого портрета на стене нет привычки задерживаться надолго.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я согласен.

— Тогда так. До декабря — ты второй у Кузьмича на каждом поле. Ездишь с ним, делаешь, как он, и спрашиваешь, чего не понял. Документы — через Зинаиду Фёдоровну. С зимы — самостоятельные планёрки. С весны — твоя посевная.

— Принял.

Он встал. У двери обернулся:

— Палваслич, я Кузьмичу ничего не должен говорить?

— Не должен. Он уже всё сказал.

* * *

Среднее по «Рассвету» по итогам уборки получилось тридцать три и одна центнера с гектара. Это было на полтора центнера выше прошлого года и на два — выше плана. Зинаида Фёдоровна положила мне на стол сводку двадцать восьмого августа, ровно, без комментариев. Я расписался и отдал назад. Она унесла, я остался один, придвинул к себе блокнот и под колонкой «уборка-84» записал три строки. Кузьмич — тридцать семь и две (личный пик). Среднее — тридцать три и одна. Передача бригадирства — декабрь.

После сводки я сел подсчитать в голове. Шесть лет назад, когда я сюда пришёл, средняя урожайность по «Рассвету» была восемнадцать. Не двадцать, не двадцать с половиной — восемнадцать ровно. За шесть лет — почти вдвое. Если бы я это писал в отчёте для всесоюзного журнала, я бы сейчас, конечно, начал считать с базы тысяча девятьсот семьдесят восьмого, прикрутил бы коэффициент компании, добавил бы графу «факторы устойчивости» — и получился бы хороший отчёт. Без отчёта это были просто цифры в моём блокноте. И ещё — лица, по которым эти цифры распределялись. Кузьмич, Антонина, Крюков, Митрич, Зинаида Фёдоровна, Лёха, Андрей; теперь — Артур.

В этой части у меня в голове уже шёл свой счёт, и идти он начинал ещё раньше восемьдесят четвёртого — с того дня, когда я в первый раз открыл глаза в этом теле. Шесть лет. Это была не моя цифра, и никакой блокнот её не умещал. Я закрыл свой и убрал в стол.

1150
{"b":"971657","o":1}