Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Где взять?

— Из нашего по итогам года. У вас на сейчас по фонду накопления — около сорока. Если до зимы сделаем уборку без срывов, к декабрю будет ещё двадцать. Сорок шестьдесят на технику не страшно. Страшно — на людей.

Антонина утвердительно качнула головой.

— Две бригады. Бригадирша. Подменные. Это семь человек дополнительно. По полста в месяц с премиями — три с половиной тысячи в месяц. Это сорок две в год. Это уже больно.

— Это окупается за восемнадцать месяцев, если у нас четыре колхоза, и за двадцать восемь — если три. Я считал.

Я слушал и записывал, не для дела, а для себя. У Артура и Антонины уже завязывался свой язык, короткий, без объяснений и вежливых вводных. Антонине Артур не льстил, и она это сразу прочла. Я записал в блокнот одну строчку: «Артур + Антонина пара. Не мешать.»

— Павел Васильевич, — сказала Антонина, поднимая голову, — по налоговой что?

— По налоговой я завтра звоню Дымову. Он мне говорил в марте, что схема «давальческое сырьё с пайщиков сети» проходит как наша внутренняя кооперация, без отдельного налогообложения у Тополева и без двойной нагрузки у нас. Если эта схема в силе — мы чистые. Если нет — будем искать другую.

— Дымов в обкоме теперь сидит ровно?

— Сидит ровно. Стрельникова он по сельхозу обходит без шороха.

— Значит, ждём звонка.

Антонина встала, собрала ведомости, ушла на ферму. Артур остался ещё минут на десять, не разговаривать, а просто сидеть; у нас за два месяца сложилась эта привычка, тоже без слов. Сидели, я отмечал в блокноте задачи на завтра, он что-то в своём чёрном еженедельнике с тиснёным углом. К восьми вечера за окном начало темнеть, и Артур вдруг произнёс, не отрываясь от записей:

— Дорохов.

— Что.

— Хорошая у тебя баба завфермой.

— Я знаю.

— Я тебе раньше не говорил, потому что не работал. Теперь — могу: у тебя кадры нормальные. Это редкость.

Я молча отметил у себя на полях ещё одну строчку: «Артур принял команду. По делу, не по долгу.»

* * *

С Семёнычем Артур пошёл в среду, как и обещал. Что у них там был за разговор, я узнал потом, и не от Артура. Семёныч сам зашёл ко мне в пятницу, забрать подпись на накладной по ветеринарным препаратам, и, разворачиваясь в дверях, сказал, не оборачиваясь:

— Палваслич, у тебя москвич, между прочим, скотину знает. Не как мы, но уверенно.

— Откуда?

— Не из институтов. У тётки в Армении корова была. Он её доил в детстве. Говорит — три года. Я проверил один раз — не врёт.

— Это хорошо, — отозвался я и встал из-за стола.

— Это… — Семёныч помолчал. — Это значит, что он не «московский». А «московское» в нём есть, но это уже у меня вопрос к себе, а не к нему. Я понял, Палваслич. Я с ним нормально.

Он закрыл дверь и ушёл, а я постоял у окна, глядя ему вслед. Ферма стояла за тополями, тополя качались, на крыше коровника блеснул на солнце железный лист, Лёха в прошлом месяце латал. Шла середина июля. Уборка была через две, может три недели.

В тот же вечер у меня в кабинете был один маленький инцидент, который я записываю сюда не как событие, а как штрих. Семёныч заходил на ферму к Антонине по графику осмотра, и в дверях, столкнувшись с Бэлой (она пришла на ферму с пакетом для Антонины), сказал ей не поздоровавшись:

— А, москвичка опять.

Сказал, в общем-то, без зла, у Семёныча всё ровно, но с тем характерным интонационным наклоном, который у нас в деревне означает «вижу, держу на учёте». Бэла остановилась. Посмотрела на него своими тёмными глазами, ничего не ответила, прошла мимо. А Антонина, с порога, сказала Семёнычу негромко, но так, что слышали трое доярок:

— Антон Семёныч. Бэла — наша. С майских. Как ты заметишь это в следующий раз — буду рада.

Семёныч помолчал. Потом сказал «понял» и вышел во двор. К концу дня Антонина мне это пересказала, без интонации, как сводку, и добавила: «Палваслич, я к нему завтра дойду, поговорим. Не серьёзное, а всё же».

— Дойди, — сказал я.

Моя деревня знала каждого по имени, и вход в этот именной список не выдавался автоматически по факту переезда. Бэла была в нём с майских, как сказала Антонина, то есть с того самого вечера, когда впервые вышла на ферму смотреть. Семёнычу теперь предстояло этот факт у себя в голове отметить отдельной строкой. Дело было не в Семёныче и не в Бэле; дело было в том, что таких отметок к концу года у нас на счёте Артура и Бэлы будет ещё две-три, и каждая обязательная. По-другому деревни не бывает.

* * *

Олимпиаду я слушал один раз, в воскресенье двадцать девятого июля, у себя на кухне, по «Маяку». Передавали обзор первого дня соревнований из Лос-Анджелеса; диктор читал список стран-участниц спокойно и быстро, потом перечислял тех, кто не приехал. Голос у него был хорошо поставленный, ровный, без эмоций. Я отметил для себя качество дикции, доел кашу и выключил.

К нам в правление в тот же день мимо проходил Кузьмич забрать сводку по покосам, и я пересказал ему услышанное. Кузьмич стоял в дверях в кепке, сдвинутой назад, что у него означало «спокойно слушаю». Выслушал и ответил:

— Палваслич. Опять что-то не поделили.

— Опять, — подтвердил я.

— Дел у людей нету. — Он поправил кепку. — Покос у нас лучше, чем в прошлом году. Зерно стоит. Дождь нужен через неделю — чтоб налилось. Дальше — погнали.

— Погнали, — сказал я.

Артур, проходивший по двору, услышал краем уха конец разговора и заглянул к нам.

— О чём?

— Об Олимпиаде, — сказал Кузьмич.

— А-а. — Артур усмехнулся. — Кому-то всегда чего-то мало.

— И того, и другого, — добавил Кузьмич. — Вот в чём беда.

Артур окинул его внимательным взглядом.

— Кузьмич, ты про политику говоришь или про урожай?

— Я, Артур Гургенович, про людей.

Артур обернулся ко мне. Я пожал плечами. Кузьмич надел кепку ровно и ушёл во двор.

* * *

Хлеб Бэла начала печь в середине июня, а к концу июля пекла уже в среду и в субботу, не сговариваясь, как будто кто-то однажды это так распределил. В среду — на свою семью и Антонине; в субботу — на нас и оставалось ещё. Валентина с Бэлой подружились медленно, как умеют дружить взрослые женщины, у которых есть профессия и семья, — без восторгов, без чаёв на полночь. Просто у них теперь были общие дни.

В одну из этих суббот, в самом конце июля, я зашёл домой пораньше, в шесть. Валентина была на кухне с Бэлой; на столе стояло три миски: одна с мукой, две с тестом разной выдержки. Бэла объясняла:

— Валюш, мука у вас крепче. В Москве я брала вторую, иначе тяжело. У вас высший — и всё равно тесто не падает. Поэтому воду я лью на десять граммов меньше, чем в Москве.

— На десять?

— На десять. И масло — чуть позже, не сразу. Когда тесто уже скажет, что оно тесто.

— Скажет?

— Скажет. — Бэла улыбнулась. — Тесто разговаривает. Тише, чем коровы у Антонины, но разговаривает.

Валентина обернулась ко мне через плечо. У неё в глазах была её редкая, очень короткая улыбка, которой она улыбалась только дома и только мне.

— Паш. Ты будешь?

— Я уже.

— Хлеб попробуй.

— А я как раз за этим.

Я сел у стола, и Бэла мне дала отщипнуть от первой буханки, тёплой, плотной, с тонкой солоноватой коркой. Я попробовал и сказал то, что сказал бы любой:

— Ну, Бэла Артёмовна.

— Ну, Павел Васильевич, — отозвалась она в тон, и Валентина рассмеялась.

Они ещё немного поговорили: про дрожжи, про то, что в августе Бэла попробует полбу, если её достанут, про то, что у Кати скоро день рождения и неплохо бы испечь не хлеб, а что-то послаще. Я слушал и думал, что это и есть та форма, в которой переезд из Москвы становится переездом совсем: когда вторая буханка в субботу делается сама собой, а первая идёт Антонине.

Валентина, провожая Бэлу, сняла с гвоздя у двери чистое полотенце и завернула в него вторую буханку, её. Бэла взяла, прижала к груди двумя руками, как ребёнка, поправила шаль и вышла.

1148
{"b":"971657","o":1}