Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Крюк зацепил ручку с первого раза. Савин отступил на шаг вбок, вдоль стены, и рванул бечёвку.

Дверь распахнулась наружу.

Изнутри сразу ударила очередь — в пустой проём, в пустое место, где стоял бы любой, кто открывает дверь рукой. Пули ушли через балку в нашу стенку.

Савин выдернул чеку и бросил гранату в проём. Не заглядывая. Снизу, от бедра, вбок.

Рвануло. Из двери выбросило белое облако меловой пыли.

Савин вошёл в облако наискось, от петель, не останавливаясь в проёме ни на миг. Внутри дважды коротко простучал ППШ. Потом Савин крикнул — звонко, на всю балку:

— Хенде хох!

Из двери вышел немец с поднятыми руками, весь в меловой пыли, и кашлял. Круглов принял его за шиворот и уложил на дно балки.

Амбразура молчала. Кабаков перестал стрелять.

Савин вышел из двери.

Он вышел так, как надо, — быстро, не задерживаясь, от косяка. Переступил порог. Сделал шаг вдоль стены.

Он упал раньше, чем мы услышали выстрел. Выстрел пришёл потом — далёкий, негромкий, откуда-то с того конца балки, из-за поворота, с дальнего ската.

Круглов бросился к нему. Второго выстрела не было.

Дверь, распахнутая на петлях, покачалась и встала. Открытая. Так её никто и не закрыл.

Савина похоронили вечером, на обратном скате, под гребнем, рядом с двумя из второго отделения. Доска от патронного ящика, химический карандаш, фамилия, год рождения — двадцать четвёртый. Грачёв развернул свой лист и вписал внизу.

Постояли. Круглов держал в руках крюк Фомичёва — он так и нёс его от балки.

— Дверь так и осталась открытой, — сказал Кабаков. — Кинешма…

Никто не ответил.

На следующий день немец положил по нашей траншее десяток мин. Осколок попал Савину-второму в плечо. Его перевязали, посадили на дно траншеи, и он сидел бледный, левой рукой придерживая правую.

Санитары пришли через полчаса. Савин-второй встал, пошатнулся и полез в нагрудный карман. Вынул свою самокрутку — свёрнутую, мятую, непочатую.

— Не потерял, — сказал он, показывая её мне. — Докурю, когда вернусь.

И спрятал обратно.

Ночью Дуров ушёл один. Вернулся к рассвету.

Он сел на дно траншеи рядом со мной, разжал кулак и показал. На ладони лежала гильза — длинная, винтовочная, немецкая.

— Бугор, — сказал он. — За поворотом балки. Шестьсот шагов.

Он помолчал и потратил ещё три слова:

— Лёжка. Весь день.

Судя по лёжке, немецкий снайпер просидел на бугре весь день. Оттуда не было видно ни нашей траншеи, ни тропы, ни края балки — только дверь. Он сделал один выстрел и ушёл; за бугром Дуров потерял след.

Дверь он держал не изнутри. Издалека.

Двадцать третьего на рассвете немцы вошли в траншею.

Сначала был минный налёт — короткий, минуты на три, с перелётами. Потом стихло. В тишине я услышал шорох в третьем отделении, далеко слева, у камня, и чей-то сдавленный крик. Потом там рвануло гранатой.

— Митька, со мной. Дуров.

Я пошёл по траншее влево. Обрез — в руке. Дуров сзади.

Траншея шла коленами, как на меловой горе, только ниже и мельче: чернозём сверху, мел снизу, стенки осыпались. Колено. Прямой ход. Ещё колено. Из-за следующего колена слышался бег — тяжёлый, по дну, в нашу сторону. Один человек. За ним ещё.

Я встал в метре от угла.

Немец вылетел из-за колена прямо на меня. Каска, закатанные рукава, автомат на груди. Он увидел меня и начал поднимать автомат.

Правый ствол. В упор.

Его отбросило за угол, обратно, на того, кто бежал следом. Второй споткнулся о первого. Дуров, не выходя из-за моего плеча, бросил за угол гранату.

Ладонь Дурова легла мне на плечо и начала стучать.

На восьмом ударе вернулся звук. За углом было тихо. Слева, у камня, шла пальба — там отбивалось третье отделение, и туда, по брустверу, уже бежали Недоля с Грачёвым. Через минуту там тоже стихло.

В траншее остались пятеро немцев. Трое убитых у третьего отделения, двое — у нас за углом. У нас — часовой третьего отделения, заколотый в первую же минуту.

Я переломил обрез, вынул гильзу и вложил патрон из кармана.

Фомичёв встретил меня у моего колена.

— Правый? — спросил он.

— Правый.

— Сработал?

— Сработал.

— Пока, — сказал Фомичёв.

Двадцать седьмого стало ясно, что дальше не пойдём.

Никто ничего не объявлял. Артиллерия перестала бить по лесополосе и работала только по контратакам. Карасёв вечером пришёл в траншею без карты. Ночью сапёры приползли ставить перед траншеей мины — уже против немецкого наступления.

Плацдарм держали. Клочок меловой горы и степи, полтора километра в глубину, от яра до камня и дальше, до соседей. Немец за десять дней так и не сбросил нас в Донец.

Утром двадцать восьмого в траншею пришёл артиллерийский капитан — из того полка, чью сорокапятку разбили на гребне в первый день. Он искал Жумабаева.

— Наводчик у вас? — спросил он у Карасёва. — Мой. Забираю.

— Пушка у тебя есть? — спросил Карасёв.

Капитан помолчал.

— Будет.

— Будет — придёшь. А пока он стрелок. — Карасёв повернулся к Жумабаеву. — Остаёшься. До пушки.

Жумабаев стоял навытяжку, с прицелом за пазухой. Он посмотрел на капитана, потом на Карасёва, потом на меня.

— Пушку дадут — уйду, — сказал он.

— Дадут — уйдёшь, — согласился Карасёв.

Капитан ушёл без наводчика.

Вечером Синицын и Харитонов сели сверять ведомости.

Сверка проходила на дне траншеи, при свете немецкой плошки, в два голоса, как служба в церкви. Синицын держал «Учотъ» на коленях, Харитонов — свою тетрадку. Отделение сидело вокруг. Смотреть на это было интереснее, чем на немцев.

— Семнадцатое, — читал Синицын. — Нижняя траншея. Подносчик. Один выстрел.

— Один, — подтверждал Харитонов. — Правый.

— Там же. Расчёт пулемёта. Один выстрел.

— Один. Левый. Двоих.

— Про двоих у меня не пишется. У меня пишется по патронам.

— А у меня — пишется.

— Двадцать третье. Траншея, колено у третьего отделения. Один выстрел.

— Один. Правый.

Синицын закрыл «Учотъ».

— Итого за операцию — три выстрела.

— Три, — сказал Харитонов.

Отделение выдохнуло. Кабаков даже похлопал.

— Остаток, — сказал Синицын. — Семьдесят четыре. Два в стволах, семьдесят два при ящике и по карманам.

— Семьдесят пять, — сказал Харитонов.

Синицын поднял на него глаза.

— Сходимся, — медленно сказал он, — на трёх выстрелах. А на итоге расходимся.

— На единицу, — сказал Харитонов.

— На запас.

— На патрон.

Они посмотрели друг на друга над плошкой. Потом одновременно, будто по команде, раскрыли каждый свою тетрадь и записали каждый своё.

Глава 6

— «Сегодня, пятого августа, в двадцать четыре часа столица нашей Родины Москва будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орёл и Белгород, двенадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати орудий», — прочитал Митька и поднял голову от газеты.

Газета шла к нам три дня и пришла девятого, к вечеру. Салют давно отгремел. Мы сидели в траншее на меловом плацдарме, в пыли, и слушали про московские залпы, которых не слышали.

— Двенадцать залпов, — сказал Кабаков. — Из ста двадцати. Это сколько снарядов?

— Тысяча четыреста сорок, — сказал Синицын, не задумываясь. — Холостых.

— Холостых, — повторил Кабаков с сожалением. — Это ж сколько добра.

Яценко сидел у стенки траншеи и смотрел на газету так, будто в ней писали про чужих.

— За нас салютовать не станут, — сказал он. — Мы тут стоим.

Десятого мы начали сдавать плацдарм смене. Двенадцатого ушли во второй эшелон. Салютовать за это действительно было не за что.

Чумак пришёл в середине августа, из госпиталя, с маршевой ротой.

Первым делом я увидел не его, а тельняшку. Она выглядывала на груди из-под расстёгнутого ворота гимнастёрки — синие и белые полосы, выцветшие, заштопанные. Над тельняшкой было загорелое лицо с белым шрамом через бровь и короткие рыжие усы.

1801
{"b":"981547","o":1}