Он знал, кто вошёл. Посёлок знал со вчерашнего вечера.
— Витя, — сказал он. — Виктор Андреевич. С возвращением. С победой. Вот, значит, как…
Он говорил и пятился. До стены за прилавком. Дальше пятиться было некуда.
Я смотрел на него.
Морда Степана Кузьмича была моей легендой. Я рассказывал её всю войну: невеста, директор магазина, морду набить. Сомов её проверял. Сомов вычеркнул Тихонова из дела. «Морда теперь ваше личное дело, документами не обеспеченное. Дойдёте до Берлина — действуйте по обстановке».
Я дошёл до Берлина.
Обстановка была такая: маленький испуганный человек у стены за прилавком. Нюры в магазине не было. Я не спросил, где она.
В магазине было ещё двое — старуха у весов и мальчишка у двери. Смотрели.
Я зашёл за прилавок. Встал в метре. Как на занятии.
Степан Кузьмич зажмурился.
Один раз. Коротко, без замаха. Снизу. В нос. Не сильно. Ровно столько, сколько надо, чтобы пошла кровь и ничего не сломалось. Так показывают на занятиях курсантам — один раз, медленно, а потом в полную силу на мешке.
Степан Кузьмич сел на пол за прилавком. Схватился за нос. Между пальцами потекло.
— Это от Вити, — сказал я.
Повернулся. Вышел.
На крыльце я остановился. Мальчишка от двери выскочил следом. Стоял, смотрел на меня снизу вверх, раскрыв рот.
Синицын бы записал: «Морда — 1. Израсходована. Основание — по обстановке».
Я спустился с крыльца и пошёл домой.
* * *
Ружьё я разобрал через неделю.
Мать ушла на фабрику, в утреннюю смену. В доме было тихо. Солнце шло в окно, через резной наличник, и ложилось на стол квадратами.
Я развязал свёрток. Плащ-палатку — на стол. На плащ-палатку — обрез. Рядом — тетрадь Фомичёва. Тряпица со старой пружиной и обломком петли. Три латунные скобы.
Открыл тетрадь.
«Ружьё. Как реставрировать. По пунктам».
Почерк Фомичёва — круглый, аккуратный, буквы с наклоном назад. Как у человека, который двадцать лет писал мелом размеры на заготовках.
«1. Двойники — снять. Не на стену. В ящик. Пусть лежат».
Я сложил скобы в ящик комода. Задвинул.
«2. Надставки на спицах курков — отвернуть винтики. Винтики — не терять. Надставки — к двойникам».
Я взял отвёртку. Отвернул. Винтики были крохотные, с блоху. Я положил их в спичечный коробок. Надставки — латунные, с насечкой — легли в ящик рядом со скобами. Спицы курков стали короткими, как были. Курки — голыми, родными.
«3. Пружины — не трогать. Правая — моя. Золинген. Она честная. Левая — родная. Пусть служит. Старая правая — в тряпице. Если правая сядет — поставить старую. Но правая не сядет».
Я не тронул пружины.
«4. Стволы. Щёлочь. Ветошь. Шомпол. Потом — масло. Немного. Потом — ветошь сухая. Чтобы блестело, но не капало».
Щёлочь у матери была — в бутыли, для стирки. Шомпол — свой. Ветошь — от старой рубахи. Я чистил стволы час. Пока ветошь не вышла белой. Потом масло. Потом — сухая.
Стволы блестели. Изнутри, если смотреть на окно, — два ровных светлых круга.
«5. Ложу — не трогать. Проволоку — не трогать. Узлы — НЕ ТРОГАТЬ».
Последнее было подчёркнуто. Два раза.
Я посмотрел на ложу.
Трещина. Поперёк, у шейки, старая. Проволока поверх. А поверх проволоки — узлы. Два ряда. Заломные. Бартош завязал их в Сталинграде, в подвале, при коптилке. Узлы держали всю войну. Ни разу не ослабли. Ни в Изюме, ни в шахтах, ни в Познани, ни на Одере, где он сам ушёл под лёд.
Узлы реставрации не подлежали.
«6. Всё. Ружьё вернулось к себе. На стену. Мне показать потом. Фомичёв».
Я собрал обрез. Курки — на месте. Стволы — на месте. Ложа — с проволокой и узлами. Закрыл. Щелчок — сухой, твёрдый, ровный.
Взвёл правый. Спустил на пальце, медленно. Взвёл левый. Спустил.
Ружьё было пустое. Ни одного патрона. Ни в стволах, ни в доме.
Я встал. Подошёл к стене, к лавке. К гвоздю.
«Послужи и на этой войне, — сказал я ему когда-то. — Клянусь: отреставрирую и на стену повешу».
Оно послужило.
Я поднял обрез. Повесил на гвоздь.
Поправил. Чтобы висел ровно.
Отошёл.
Солнце шло в окно через резной наличник. Квадраты лежали на полу, на лавке, на стене.
Обрез висел на стене.