Синицын посмотрел на старика долгим взглядом. Таким, каким Копылов смотрел на него на складе в Сталинграде.
Потом вырвал из конца «Учота» чистый лист. Написал печатными буквами, медленно, по-русски. Перечислил. Расписался. Поставил дату. Подумал — и внизу, под подписью, нарисовал звёздочку. Вместо печати.
Протянул леснику.
Старик взял лист. Прочитал, ничего не поняв. Посмотрел на звёздочку. Кивнул. Открыл свой «Абшусбух» на последней странице, положил лист между страницами и закрыл книгу.
— Сошлось, — сказал Синицын.
Харитонов посмотрел на звёздочку. На Синицына. Открыл рот.
— Это печать, — сказал Синицын, не дав ему сказать. — В «Учоте» звёздочек нет. А в расписке — печать.
Харитонов закрыл рот. Записал у себя в «Ведомости»: «Немецкие — 16. Фомичёвские — 8». Подвёл черту. «61*». Потом посмотрел на свою звёздочку, на синицынскую звёздочку на расписке, которая уже лежала в книге у лесника, и тихо пририсовал рядом со своей вторую. Для компании.
* * *
Патроны Дуров собрал сам.
Шестнадцать немецких, в красных бумажных гильзах, и восемь фомичёвских, латунных, с буквой «Ф». Он уложил их в свой подсумок — кожаный, немецкий, на два отделения. В одно — немецкие. В другое — фомичёвские. Застегнул.
— Понесу, — сказал он.
Ящик с заводскими остался у Синицына на повозке. Узелок с двумя дымными — у меня. Подсумок с охотничьими — у Дурова. Патроны к обрезу теперь были у трёх хозяев.
Я не стал спорить. Дуров ходил рядом со мной во всех дверях. Если понадобится — подсумок будет рядом.
Рота уходила из леса к полудню. Карасёв прислал связного: обратно к Одеру, к переправе. Что-то начиналось.
Старик-лесник стоял на крыльце и смотрел, как мы уходим. Поляна. Ручей. Дорога в лес. Митька, проходя мимо, сказал ему «данке» — единственное немецкое слово, которое знал, кроме «хенде хох». Старик кивнул.
Дуров уходил последним. Он остановился на краю поляны, обернулся, посмотрел на дом. На старика. Старик посмотрел на него. Они кивнули друг другу. Одинаково, коротко. Как кивают люди, которые встретились на одной тропе и разошлись.
Я обернулся тоже.
Старик ушёл в дом. Через открытую дверь было видно, как он подошёл к стене у камина. Там, между рогами, торчали два пустых крюка. Старик поднял трёхстволку. Повесил её на крюки. Поправил, чтобы висела ровно.
Отошёл. Посмотрел на неё.
И закрыл дверь.
Глава 29
В ночь на шестнадцатое апреля рота лежала в пойме, в мокрой траве, и ждала.
Над нами было небо без луны. Впереди — темнота. Где-то в этой темноте, километрах в шести, поднимался уступ. Высоты. Днём их было видно с плацдарма: длинная тёмная стена над плоской поймой, как берег над морем. На уступе сидели немцы. Они смотрели на пойму сверху уже два месяца и знали в ней каждую канаву.
Позади нас, по всей ширине плацдарма, стояли пушки. Колесо к колесу. Я видел их вечером, когда шли на исходные. Столько пушек я не видел даже под Познанью.
И ещё позади стояли прожекторы.
Их привезли за три дня. Зенитные, огромные, на машинах и на тумбах, с круглыми зеркалами в рост человека. Девушки-прожектористки в шинелях до пят ходили вокруг них и что-то подкручивали. Прожекторов было больше сотни. Их расставили в линию, через двести метров, лицом к высотам.
Зачем — нам объяснили на совещании ротных. Ослепить противника. Атака ночью, под светом. Немец ничего не увидит, а мы увидим всё.
Я слушал и молчал.
Я знал, как это будет. Я читал. В моём прошлом времени про эту ночь написали много — и наши, и не наши, и все одно и то же. Туман над поймой. Дым от артподготовки. Свет упрётся в эту кашу и встанет стеной. И стена будет светить не немцам в глаза, а нам в спину. А мы пойдём вперёд, в свои собственные тени, длинные, как столбы.
Сказать это было некому. И незачем. Решение принимали люди, которых я в жизни не видел. Прожекторы стояли. Пушки стояли. Через час всё начнётся.
Я собрал взводных.
— На свет не смотреть, — сказал я. — Смотреть под ноги. Идти за спиной переднего. Держать его за ремень, если надо. Потеряешься в свету — ложись и жди, пока тебя найдут. Не беги вперёд один.
— Почему не смотреть? — спросил Шестопалов. — Свет же — нам.
— Свет — немцам, — сказал я. — А глаза — свои. Береги.
Шестопалов подумал. Кивнул. Записал.
* * *
В пять утра по Москве ударила артиллерия.
Небо сзади стало белым. Не от света — от огня. Земля под животом задрожала и не переставала. Впереди, на уступе, всё вскипело, как каша в котле. Грохот был такой, что не было слышно собственного голоса. Митька рядом что-то кричал, я видел его рот. Не слышал ни слова.
Фомичёв лежал рядом, положив ладонь на землю. Считать он не пытался.
Через полчаса артиллерия перенесла огонь вглубь. И тогда включили прожекторы.
Это было похоже на то, как если бы кто-то сзади открыл дверь в солнце.
Пойма вспыхнула. Белый свет, плоский, без теней, залил всё сразу. Трава стала белой. Шинели стали белыми. Лица стали белыми, с чёрными дырами глаз. И впереди — там, где должны были быть высоты, — встала стена. Светящаяся, мутная, клубящаяся. Туман с поймы и дым от разрывов. Свет упёрся в неё и застрял. Дальше не шёл.
— Как на маяк, — сказал Чумак. Его стало слышно: артиллерия ушла вглубь. — Идём на маяк. Только маяк сзади.
— Как в кинобудке, — сказал Харитонов. Он лежал с другой стороны и щурился. — Только наоборот. В будке свет из-за спины идёт на экран. А тут — мы экран.
— Вперёд! — закричали справа, по цепи.
Мы встали и пошли.
Свет бил в спину. Перед каждым из нас, на тумане, вставала тень. Огромная, метров в десять, чёрная. Она шла впереди, и мы шли за ней. Немцы на высотах видели эти тени. Они били по теням, и пули ложились в нас.
Кто не послушал — смотрел вперёд, в свет, отражённый от тумана. Через минуту он ничего не видел. Его вели за ремень.
Справа от нас ползли танки. Они шли по дороге и рядом с дорогой. Рядом с дорогой была пойма. Пойма была мокрая. Первый танк сполз с дороги и встал, по брюхо в грязи. Второй его объезжал. Третий упёрся во второй.
Мы шли.
Канава. Вода по пояс. Перешли. Ещё канава. Вода по грудь. Жумабаев сзади тащил сорокапятку через канаву со своими артиллеристами. Пушка ушла в воду по самый щит. Жумабаев встал в воду рядом, взялся за колесо и потянул. Лицо у него было то же, что под Изюмом, на меловой горе. Ни злое, ни усталое. Он тянул пушку, как тянут из болота коня.
Пушка вылезла. Жумабаев отряхнул руки и пошёл рядом, держа щит.
* * *
К рассвету мы упёрлись в канал.
Он шёл у самого подножия высот. Не канава — канал. Метров восемь в ширину, глубокий, с крутыми глинистыми берегами. Вода чёрная, медленная. Мост через него был — впереди, правее. Немцы его взорвали. Пролёт лежал в воде, торчали только перила.
За каналом начинался склон. Голый, крутой, изрытый траншеями. Над склоном — гребень. На гребне, правее моста, стояла ветряная мельница. Без крыльев, без крыши, одна каменная башня. Похожая на шахматную ладью.
Немцы били с гребня по каналу. Пулемёты, миномёты. Кто подходил к воде — оставался там.
Рота залегла за дамбой в ста метрах от канала.
Солнце поднялось. Туман сел. Прожекторы погасли. Стало видно всё — и нам, и им. Им — лучше.
К полудню рота стояла на месте. Весь полк стоял на месте. Вся армия, насколько было видно, стояла перед этим каналом. Сзади, по дорогам, в пойму всё шли и шли танки. Они становились в пробки и стояли тоже.
Около полудня соседняя рота попробовала пройти по взорванному мосту.
Я видел это с дамбы. Человек двадцать выскочили из канавы у дороги и побежали к мосту. По торчащим из воды перилам можно было перелезть — так казалось. Первые добежали до перил. Полезли.
С гребня ударили два пулемёта сразу. Перекрёстно. Люди на перилах повисли. Кто-то упал в воду. Кто-то — обратно, на берег. Остальные легли у моста и лежали там до вечера, не поднимая головы.