Утром, до допроса, случилось ещё одно интендантское событие: Синицын понёс сдавать трофеи, и на телефонном аппарате сошлись интересы двух великих держав.
— В опись, — сказал Полещук и потянул аппарат к себе.
— Какую опись? — Синицын потянул обратно. — Я его брал, я и храню. У меня к нему провод, у провода бухта, это ж комплект.
— Вот именно, что комплект. Комплект разрознивать нельзя, комплект должен лежать в одном месте. — Полещук похлопал по своему сидору. — В учтённом.
— У тебя не место учтенное, у тебя погреб кулацкий. У тебя туда гранаты входят, а обратно когда надо выходят. Я, может, тоже так хочу.
— Хочешь — заводи тетрадку, — отрезал Полещук.
Спор грозил затянуться до зимы, и я решил его командирской властью: аппарат — Полещуку в учёт, бухта — Синицыну в оборот, а тетрадка отныне считается документом отделения, наравне с грачёвской бумагой. Обе державы остались недовольны ровно поровну, из чего я заключил, что решение справедливое.
Кабаков тем временем провёл собственную приёмку: обошёл всех шестерых, оглядел шинели, ватники и воротники и вынес заключение, которого никто не заказывал:
— Чистые. Вот что труба животворящая делает. Вша в бетоне не живёт — холодно ей, голодно, скучно. Я вам так скажу: было б моё право, я б весь передний край в такие трубы и посадил.
— Ты б весь передний край в баню посадил, — сказал Митька.
— Одно другому не мешает, — с достоинством ответил Кабаков.
Пленного я допросил по всей форме. Бланк Сомова оказался толковым: номер части, должность, задача, сроки — по порядку, с местом для схемы. Немец, отогревшись и получив кипятку, говорил охотно, а где не хватало разговорника, там снова работал грачёвский лист со сгибом. К полудню, когда немец немного потерял в товарном виде из-за нежелания говорить, на листе стояло всё накопление: сапёрный взвод, два пулемётных гнезда, склад у горловины и — подчеркнул уже я, один раз, по-сомовски — разгрузка ящиков «длинных, тяжёлых, носят по двое» на ветке у «Лазури».
Протокол с посыльным ушёл вниз. Что такое длинные тяжёлые ящики по двое, я догадывался, и догадка мне не нравилась, но в протокол догадки не пишут.
Вечером Грачёв подсел ко мне. Бумага у него была с собой, но он её не раскрывал — сидел и молчал, что для Грачёва было состоянием противоестественным.
— Юр, говори уже.
— Я группу прямо под пулемет вывел, — сказал он ровно. — Из-за теней. Я тени мерил, Вить. Я всё правильно мерил, там глубина сходилась…
— Там всё сходилось, — согласился я. — Знаешь, почему ты ошибся? Потому что ты читал её как постройку. Дом так можно: дом строили по проекту, у него логика — для людей. А насыпь не строили. Насыпь копали. У неё логика — для земли: где взяли, где положили, куда вода пойдёт. Мерил ты правильно, Юр, но мерил не то.
Грачёв думал. Потом раскрыл свою бумагу, но писать начал не сразу.
— Гаврилов, — позвал он через плечо. — А расскажи про резервы. Только по порядку. Как копают, где, почему слепые.
Гаврилов, застигнутый у котелка, страшно смутился — учить грамотного, при очках, три курса, — и начал мяться, что он «по земле только» и «чего там рассказывать».
— Рассказывай, — велел я. — Юра запишет. А то в следующий раз некому будет лежать под пулеметом и слушать, как наш архитектор кается.
И Гаврилов рассказал — про резервы, про трубы, про то, как господин инженер лишнюю землю не возит. Грачёв записывал. Бумага его становилась толще, и я подумал, что однажды она перестанет помещаться за пазухой.
Глава 15
За минами нас послали ночью. Тридцать человек маршевого пополнения прилагались к заданию отдельной заботой.
— До рассвета управишься, — заявил Карасёв. — На переправе примешь груз и людей, поднимешь сюда. И, Обухов…
Он помолчал, подбирая формулировку.
— Ничего там не улучшай. Пришёл, взял, ушёл.
— Есть.
— Не верю, но что поделать.
Я взял Тюрина, Ерёмина, Синицына и Митьку. При слове «переправа» Митька сразу перестал припоминать мне ракетку. Волга для него была почти заграницей.
Спускались затемно. Чем ниже сходили, тем сильнее тянуло сыростью. Вода показалась только у самого берега — чёрная, с редкими бликами от прикрытых фонарей. Она била в сваи, тёрлась о борта, звякала цепью у понтона. В сентябре река казалась широкой. Теперь дальний берег просто пропал.
Митька долго смотрел на тот берег.
— У нас в Тельме речка меньше.
— Сильное наблюдение.
— Я её вброд переходил. А эту как переходить?
— Думаю не вброд.
Он хотел спросить ещё что-то, но мы вышли к причалу, и ему стало не до географии.
На мостках застряли сразу все. С парома тащили ящики и вели пополнение. Навстречу несли раненых. Две носилочные пары упёрлись друг в друга, за ними столпились люди, а сверху уже напирали следующие. Доски под ними ходили и скрипели. Затор не давал закончить разгрузку, и паром стоял у мостков.
В середине затора орал старшина с прикрытым фонарём. Голос у него садился, фонарь мотался, люди поворачивали на последний крик.
Я дождался, пока мимо протиснут носилки.
— Товарищ старшина, ефрейтор Обухов, второй батальон. Мой груз где?
— У штабеля. Становись и жди.
— Если раненых на десять минут остановить наверху, паром разгрузится и освободит мостки.
Старшина посветил мне в лицо.
— Ты здесь давно?
— Пять минут.
— А я сорок ночей. И каждую ночь находится один такой, который за пять минут всё понял и лезет давать советы. Иди к грузу.
Спорить было не о чем. Он знал переправу лучше меня.
Наши мины лежали в дальнем штабеле. Взрыватели к ним привезли отдельно, в небольших ящиках, и поставили через проход. Рядом громоздились цинки, сухари, катушки провода, санитарные тюки. Всё, что успели снять с парома, складывали там, где находилось место.
Если смотреть от воды, переправа укладывалась в три полосы: мостки слева, штабеля по центру, разбитый лодочный сарай ниже по течению. Между ними — открытый песок. Днём по нему никто бы не пошёл. Ночью по нему, значит, пойдут обязательно.
Мы пристроились у мин. Митька сел на ящик и тут же вскочил, прочитав надпись.
— Они же не рванут?
— Если будешь сидеть спокойно — не рванут.
Он отошёл на два шага и сел на сухари.
— Эти точно не рванут?
— Сухари — нет. Разве что зубы сломаешь.
Первый разрыв со свистом лёг в воду. Столб поднялся выше причальной будки и рухнул на берег тяжёлым дождём. Старшина погасил фонарь. На мостках кто-то выругался, но затор не сдвинулся.
Второй снаряд ударил выше, в откос. Посыпались камни.
Третий пришёл в край штабеля.
Ударило воздухом и поставило на колено, ладонью в песок. Справа занялось дерево — сначала один ящик, потом сразу три. Огонь побежал по сухим щелям между досками. Ветер был от воды, и пламя потянуло в нашу сторону.
Мины лежали через десять шагов.
— Тюрин, Ерёмин — со мной! Горящее в воду! Синицын, мостки очистить! Всех с носилками наверх, с ящиками вниз! Митька!
— Тут!
— Встань на откосе. Что Синицын кричит, повторяй.
Митька побежал выполнять приказ, к которому его вела вся его жизнь.
Мы врезались в штабель посередине. Нужно было разорвать его до того, как огонь доберётся до мин. Я потянул верхний ящик, Ерёмин ударил меня по руке.
— Снизу бери. Верх сейчас на тебя сядет.
Он подцепил нижнюю доску ломом. Ящик просел, вылез на треть, и мы выволокли его вдвоём. Тюрин уже нёс к воде горящий тюк, прижав к груди. Рукавицы дымились. Он сбросил тюк с берега, вернулся и взял следующий.
Снова ударило в воду. Я досчитал до сорока. Новый залп лёг вдоль откоса.
— Ложись!
Мы легли между ящиками. Над штабелем прошёл осколочный свист. Что-то деревянное треснуло, на спину посыпалась щепа.
Тишина после залпа держалась недолго.
— Встали. Работаем.
Между разрывами мы успевали вытащить четыре ящика. После четвёртого я бросал всё и укладывал людей. Батарея могла сменить темп в любую секунду, но другого счёта у нас не было.